Пустыня жизни - Биленкин Дмитрий Александрович. Страница 10

На краю смерти — иллюзия бессмертия. За маской веселья — горе и ярость, которая ищет выхода. А где разрядка? Трудно возненавидеть природу, с хроноклазмом не схватишься врукопашную, проблеме не снесёшь голову. Всю неистраченную ярость можно обрушить лишь на огневиков. Ожесточение и усталость сузили нас, боя мы ждём, как освобождения, он пугает нас своей опасностью и все же пьянит. Наконец-то конкретный враг! Так мы к нему относимся, не можем не относиться. Все просто и ясно: или он тебя, или ты его. Иное — в сторону! Редкая свобода безмыслия, и, как странно, она нам по душе, точно и не было веков цивилизации. То есть, конечно, былая культура не исчезла совсем, наедине каждый размышляет о многом, но таких минут все меньше. Стоит нам собраться по сигналу тревоги, как мы становимся тем, чем и обязаны быть, — мечом человечества. А меч не должен знать вопросов, сомнений и колебаний. И тот, кто его опускает, тоже. Сомнения и колебания могут быть до или после, но не во время удара. К несчастью, у человечества не было никакого “до”, разить пришлось сразу.

Мелькают проворные руки Жанны, постукивает нож, мой пример оказался заразительным, всех вдруг одолел голод, мы едим, говорим и смеёмся, это веселье на тонком льду, мы Длим эту минуту, упиваемся ею, но ход событий неумолим, одно слово Феликса “подъем!” — и все обрывается.

Теперь слышен лишь топот башмаков, лязг в общем-то бесполезного оружия, от стен веет внезапным холодом, он уже внутри нас самих.

Все быстро, чётко, привычно, говорить больше не о чем, мы понимаем друг друга без слов. Трудно поверить, что ещё недавно никто никого не знал, что Феликса волновала красота мира, Нгомо лечил детей, а Жанна колдовала над ароматом “снежных яблок”, чей вкус, как говорят, обещал затмить все ранее известное. Мы взбегаем наверх и строем планируем с башни. Наши реалеты ждут нас за парком. Внизу мелькает пруд, который так плотно охвачен густыми ветлами, что вода в нем всегда кажется тёмной. Сейчас небо хмурится, вода черна и по-осеннему усыпана жёлтыми листьями. Откуда их нанесло? Неужели оттуда, где я был утром?

Возможно. Теперь все возможно.

Все по местам. Мы стартуем в зенит, стартуем так, что нас вжимает в сиденья. Машины клином рассекают облачность, и через четверть часа мы оказываемся над непогодой, которая быстро движется к замку.

Непогода — это мягко сказано. То, что мы видим сверху, вряд ли даже соответствует урагану. Это иное. Ведь что бы раньше ни происходило возле земли, в высях стратосферы, где мы летим, всегда был хрустальный покой ясного в фиолетовом небе солнца. Теперь и эти небеса не узнать.

Мы летим, а снизу, теснясь, напирают оплетённые молниями громады туч. Их мрак охвачен трепетным блеском, порой он разверзается палящим, как из жерла вулкана огнём, тогда все мчится на нас клубящейся жутью атомного взрыва, грозного своей тьмой и ленивой неспешностью, с какой надвигаются эти сверкающие молниями горы мрака. Реалет колышет, как бумажный кораблик на волнах, подёрнутое фиолетовой дымкой солнце глядит с зенита воспалённым глазом циклопа. Кажется, ещё немного — оно не выдержит, лопнет, прорвётся, все прожжёт и испепелит. Либо, наоборот, мутнея, угаснет тлеющим угольком и на нас опустится бесконечная ночь. Хуже всего, что так может быть; никто же не знает, затронут ли хроноклазмы Солнце и каким огнём оно вспыхнет тогда. Вспыхнет или, напротив, канет в дозвёздную тьму.

Точно сам гнев природы глядит на нас сквозь иллюминаторы, а мы, притихнув, глядим на него, малые и беззащитные. Сейчас нам явлено то, что мы предпочитаем утаивать и скрывать друг от друга, — наше ничтожество перед безумием природы. Вот она, правда. Вот к чему мы пришли после стольких побед, после обуздания всех бурь и землетрясений. Мы снова отброшены назад, беззащитны, как у порога пещер, если не хуже…

Ярость стихий завораживает, я с трудом отвожу взгляд. Лица серы какой-то минеральной пепельностью и все повёрнуты к иллюминаторам. Нет, не все. Жанна вяжет. Вызовом всему мелькают спицы, их короткий взблеск бросает на упрямое девчоночье лицо острые, как от бритвы, отсветы. Губы Жанны чуть шевелятся, узкие, обычно насмешливые глаза, напряжённо следят за движением пальцев. Гневу природы она противопоставляет своё, уютное и домашнее занятие. Так ведёт себя едва ли не самая неукротимая из нас девушка, которая пришла к нам в отряд, села на пол и заявила, что выставить её можно только силой. Но и тогда она все равно вернётся, так что нам лучше принять её сразу.

Теперь наша Жанна д’Арк вяжет свитер, легко догадаться кому. Вот только знает ли об этом сам Феликс? Истово мелькают спицы, бросая на худое лицо быстрые отсветы-порезы.

Человек создан для борьбы, возможно, и так. Но борется он, чтобы обрести покой. Правда, когда покой затягивается, нам снова хочется бурь и побед.

Подняв голову, Феликс обвёл всех нас испытующим взглядом. Лицо Жанны встрепенулось. Нгомо, чьи стиснутые в кулак руки каменели на подлокотниках, встретив взгляд Феликса, яростно, словно его душили, мотнул головой. Он потянулся к карману, в его руках мелькнул стереоролл; с тем же яростным усилием Нгомо вдавил клавишу, и грянула музыка, так внезапно, что все вздрогнули.

Она гремела, наполняя собой раскачивающийся реалет, подавляя все прочие звуки. “Память памяти” Снегина. Я не любил эту вещь, считая, что музыка прошлого хороша сама по себе и незачем её переосмысливать, тревожа тени великих классиков. Но сейчас, в фиолетовом отсвете смятенного неба, все звучало иначе. У меня даже перехватило дыхание. Споря с тем, что было вокруг, музыка утверждала своё, вела ритм тысячелетий. Рядом, в нас, гармонировали безмятежные пасторали и боевые звуки тамтамов, над тревожной поступью “Седьмой симфонии” Шостаковича небесной зарёй всплывали мелодии Баха, бетховенская патетика странно и удивительно сливалась с откровениями “Звёздного хода” Магасапсайя, все крепло, мужало, возвышалось памятью дерзких, мятежных, неустроенных веков с их ужасом кровавых битв и устремлением к надвечному, падением в тоску и трепетным порывом к звёздам всечеловеческой красоты. Все великое в музыке было теперь с нами, здесь, сейчас, в это мгновение готовой разразиться и все поглотить катастрофы.

Все подались вперёд, казалось, ожил сам воздух. Порывисто, чуть не брезгливо, Жанна отбросила вязанье. Нгомо ещё выше поднял свой стереоролл, такой крохотный в его чёрной лапище. Сквозь зыбкий свет и подкатывающую мглу нас мчала упругая скорость реалета. Лишь Феликса не затронуло общее движение. Его приникшее к иллюминатору лицо было повёрнуто в профиль. Таким я его ещё не видел. Слышал ли он музыку, ощущал ли её, как мы? Наверное. И все же он был за миллионы световых километров от нас. Не отрываясь и не мигая он всматривался в ужас неба, какого ещё не видывала Земля.

Он был с ним наедине. Он вбирал то, от чего мы отводили взгляд. Неподвижный и бледный, он сам был подобен стихии, так страшно она его переполняла, так он с ней спорил, так его дух торжествовал над ней. Или, наоборот, примирялся? Я даже похолодел. Так вот что значит быть художником, глазом человечества! Пропустить через себя даже то, что способно всех погубить, не забыть ни одной краски, ни одного переживания, вчувствоваться в гнев природы, как в свой собственный, стать им.

Стать им… Да. Все пропустить через себя, все! Вобрать. Уподобиться. Пережить. Быть может, залюбоваться тем последним взмахом косы, которую занесла над тобою смерть, во всяком случае, запомнить, как блещет эта сталь… И не закрыть при этом глаза.

Наоборот! Во взгляде Феликса, каким он смотрел, читался вызов. Ты, безмозглая, готовая затушить солнце, собираешься уничтожить меня? А я тем временем изучаю тебя, проникаюсь тобой, ненавижу тебя, восхищаюсь тобой, ты уже в моей памяти, и когда ты исчезнешь, лишь я могу воссоздать твой образ. Ты разрушаешь, я созидаю, ты несёшь мне смерть, а я дарую тебе бессмертие. Нет, мы не равны и никогда не будем равны…

Возможно, не это говорил его взгляд, только единоборство было, тут я не мог ошибиться.