Заколдованная буква - Лоскутов Михаил Петрович. Страница 49
— Я украл журнал.
Но учитель молчит.
Тогда Алёша опять говорит:
— Это я украл журнал. Поймите.
Учитель вяло говорит:
— Да… да… я понимаю тебя… твой благородный поступок… но это делать ни к чему… Ты мне хочешь помочь… я знаю… взять вину на себя… но зачем это делать, мой милый…
Алёша чуть не плача говорит:
— Нет, я вам правду говорю…
Учитель говорит:
— Вы смотрите, он ещё настаивает… какой упорный мальчишка… нет, это удивительно благородный мальчишка… Я это ценю, милый, но… раз… такие вещи со мной случаются… нужно подумать об уходе… оставить на время преподавание…
Алёша говорит сквозь слёзы:
— Я… вам… правду… говорю…
Учитель резко встаёт со своего места, хлопает по столу кулаком и кричит хрипло:
— Не надо!
После этого он вытирает слёзы платком и быстро уходит.
А как быть Алёше?
Он остаётся весь в слезах. Пробует объяснить классу, но ему никто не верит.
Он чувствует себя в сто раз хуже, как если бы был жестоко наказан. Он не может ни есть, ни спать.
Он едет к учителю на дом. И всё ему объясняет. И он убеждает учителя. Учитель гладит его по голове и говорит:
— Это значит, что ты ещё не совсем потерянный человек и в тебе есть совесть.
И учитель провожает Алёшу до угла и читает ему нотацию.
Анатолий Мошковский
Малица
Я долго ждал, когда из тундры приедут пастухи. Они должны были захватить меня в стойбище. И я дождался: они приехали. Старый пастух ушёл в крайний дом, а молодой поправлял на оленях упряжь. Я подошёл к нему и объяснил, в чём дело.
— Завтра едем, — сказал парень. — Утром. Очень рано.
— Идёт, — ответил я.
— А в чём поедешь? В этом? — Он кивнул на мою кепку и плащ.
— Ну да.
Ненец засмеялся и помотал головой:
— Не возьму.
Я ничего не понимал, а он минут пять смеялся. Вытирая мокрое от слёз лицо, он наслаждался моей крайней наивностью и, видимо, очень сожалел, что был один и не с кем было разделить веселье.
— В тундру так не ездят, — наконец разъяснил он мне таким тоном, каким говорят с малышами в детском саду. — Ясно? Малицу бери.
Что такое малица, я знал хорошо. Читал о ней в книгах, видел на плечах ненцев и коми. И вот теперь выяснилось, что без этой малицы мне как своих ушей не. видать настоящей тундры. Малицу на время согласилась дать учительница-ненка. Утром она достала её из кладовки и принесла на кухню: огромную, из выделанной оленьей шкуры рубаху мехом внутрь, с пришитыми к ней капюшоном и рукавицами.
— Примерьте, — сказала учительница, — подойдёт ли.
И стал было снимать плащ, но она остановила меня: Не надо. Наверх надевайте.
Я взял в руки большущую, тяжеленную малицу, гадая, с чего же начинать.
— Как платье, на голову, — подсказала учительница, видя мою озабоченность. — Это очень просто.
Я послушно сунул голову внутрь, накинул малицу на себя и в полных потёмках стал руками разыскивать рукава. Было тепло и мягко от оленьего меха. Не помню, сколько времени барахтался я внутри малицы, отыскивая рукава. Один рукав всё-таки нашёл, но второй куда-то запропастился. Голову, разумеется, нужно было просунуть в узкую горловину, соединявшую малицу с капюшоном, и голова моя наконец упёрлась в эту горловину, но вот беда: она оказалась такой узкой, что наивно было и думать, что в неё можно протолкнуть голову.
Стало жарко. Я чуть не задохнулся, открыл рот, и он мгновенно забился шерстью. Шерсть щекотала шею, ноздри, уши. После того как руки в конце концов выбрались сквозь рукава наружу, они отлично могли бы помочь голове. Но уж слишком узкой была горловина!
Учительница между тем не бездействовала: она энергично руководила одеванием. Её приглушённый голос — мои уши были туго сжаты — долетал-до меня извне:
— Не бойтесь. Смелее просовывайте голову. Пройдёт.
И вдруг раздался смех, и я сразу понял — детский смех. Никаких ребят в доме я не видел. Очевидно, они проснулись и, заинтересованные вознёй и шумом на кухне, пришли из другой комнаты. Я доставил им не меньше удовольствия, чем молодому пастуху возле упряжки. Они хохотали от всех моих безуспешных попыток протолкнуть голову. Они визжали, и плакали, и, по-моему, — хотя в точности поручиться за это не могу, так как находился в полнейшей темноте, — катались по полу. Я на миг представил себе всю картину происходящего посреди кухни, и мне стало ещё жарче. Разозлившись, я изо всех сил потянул вниз малицу, и голова медленно двинулась по узкой горловине. Ещё мгновение — и я почувствовал удивительную лёгкость: голова прошла! Но всё же я немножко не рассчитал: только один глаз смотрел наружу, второй же упёрся в стенку капюшона.
Дом сотрясался от ребячьего хохота. Тогда учительница быстро повернула на мне малицу, и отверстие капюшона оказалось как раз против лица.
Хохот мгновенно стих. Ребята стояли с серьёзными лицами, и я даже подумал, не почудился ли мне этот смех. Я выплюнул изо рта клочья серой оленьей шерсти, вытер ворсинки с губ, осмотрелся вокруг и даже позволил себе сделать несколько шагов по кухне. Малица опускалась чуть не до пола. Голову плотно сжимал капюшон, и лишь глаза, нос и рот, как из водолазного шлема, выглядывали из круглого отверстия. Уши по-прежнему оставались сдавленными, и все звуки доносились до меня точно издали. Голову я поворачивал с трудом и ходил, точно аршин проглотив. Учительница сказала, что в рукавицах есть прорези и в них можно просунуть руки, что я тотчас и сделал. Во всём теле я ощущал страшную, невыносимую испарину… Проклятая малица, как только носят тебя ненцы!
— Ну, как вы себя чувствуете? — спросила учительница.
— Прекрасно, — сказал я и, путаясь в полах малицы, неверными шагами двинулся к выходу. Никогда я ещё не был таким тяжёлым, неуклюжим, нескладным.
— Можете снять её пока, — вежливо сказала учительница. — Сейчас на улице тепло. А в тундре наденете.
— Спасибо, мне не жарко, — тем же тоном ответил я, чувствуя, как майка прилипла к спине.
Опять надевать эту малицу? Нет, с меня хватит. Буду обедать в ней, умываться, бриться, спать. Но чтоб снять её? Нашли дурака…
Я шёл по посёлку с рюкзаком на плече к упряжкам, шёл и спотыкался на каждом шагу. Голову повернуть я не мог и поэтому смотрел прямо перед собой, двигаясь зигзагами. Я завидовал каждому встречному, одетому в малицу. Он представлялся мне высшим, диковинным существом, и при виде этого существа ещё острее понимал я своё ничтожество. Потом пожилой ненец позвал меня попить перед дорогой чаю. Я не отказался и до сих пор горько сожалею об этом: пить горячий чай, не снимая малицы, в протопленном доме — удел великомучеников, и с того утра до сего дня мой интерес к чаю заметно понизился. Молодой пастух встретил меня улыбкой и что-то сказал — что, я не мог разобрать: мешал меховой капюшон. Я отодвинул его от уха и переспросил.
— Теперь порядок, — повторил парень, — теперь ты настоящий тундровик.
Я вздохнул, но постарался сделать это так тихо, чтобы он не слышал.
В дороге — ехали мы часа четыре — я так привык к малице, что почти не ощущал её. Капюшон теперь не так жал голову, и я различал звуки и даже мог нолуоборачиваться не всем корпусом, а одной головой. Я запросто прыгал на нарты, быстро подбирая под себя полы малицы, чтобы она не волочилась и не пачкалась в болотной жиже. Вспомнил я о малице только тогда, когда мы приехали в стойбище и вошли в чум.
Видно, женщины давно заметили упряжки, потому что на железной печке уже темнел чайник. Печка гудела вовсю, и в чуме было так жарко, что я едва стоял на ногах. Ненцы мгновенно сбросили с себя малицы и очутились в одних пиджаках. Я уже пил чай в малице — хватит. Подражая каждому их движению, я тоже поднял голову и стал протискивать её. Но не тут-то было! Она проходила туго, и рот опять оказался полон оленьей шерсти. И снова в чуме раздался смех. Все дети тундры точно сговорились. Я дёрнул малицу так, что едва не оторвал голову. Но малица не снялась.