Мушкетер и фея (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 58
— Что ты. На друга разве передают?
«На друга»! Севку окутало счастьем, как горячим воздухом.
— Тогда… давай, — сбивчиво проговорил он и протянул руку со скрюченным мизинцем. — Давай тогда всё горе пополам.
— Давай!
Они сцепились мизинцами и весело рванули руки на себя. И стало сразу ничего не страшно. Подумаешь, лошадь! Да хоть белый медведь!
Они зашагали рядом — два друга, два первоклассника, два человека, побывавших под бомбами, два таких похожих друг на друга мальчишки!
Они познакомились каких-то два часа назад, но за это время в их жизни случилось всё, что нужно для настоящей дружбы. Они научились понимать друг друга по глазам и улыбкам. Они выручали друг друга во время опасности. Они пополам ломали кусок хлеба. И пополам решили делить любое горе.
Только одного они еще не знали: как зовут друг друга. Они могли вместе играть, вместе спасаться от беды, могли доверять друг другу тайны, а спросить «как тебя зовут?» было неловко. Это лишь девчонки так вежливо знакомятся. А мальчишки узнают имена между прочим, при случае. Но пришел и такой случай.
Заговорили про книжки, Севка рассказал про «Пушкинский календарь», а мальчик про свою любимую сказку «Доктор Айболит».
— Потому что там про зверей, про пиратов и вообще про приключения…
— Я знаю! — вспомнил Севка. — Нам зимой в школе эту книжку читали. Только я потом заболел и не знаю, как она кончилась… Жалко…
— А возьми у меня и почитай, — сразу предложил мальчик. — Хочешь?
Когда пришли к дому, где они познакомились, мальчик вынес большую потрепанную книгу. На треснувшей обложке был корабль, а на палубе у него сам доктор Айболит и множество зверей. В том числе и замечательный Тянитолкай. Такая прекрасная книга!
— Тебе не попадет за то, что ты ее дал мне? — осторожно спросил Севка.
— Почему же попадет? — удивился мальчик. — Я маме про тебя расскажу… Да я эту книжку могу без спросу давать, это же не мамина, а моя. Вот, даже подписано.
Он откинул корку. На ее внутренней стороне были крупные буквы:
ЮРИК КОШЕЛЬКОВ
Севка почему-то застеснялся, кивнул, открыл сумку, чтобы затолкать книгу… И выдернул свою тетрадку по арифметике. Неловко сказал:
— А у меня вот такая подпись.
Мальчик внимательно прочитал, что было на обложке. Серьезно проговорил:
— У нас в классе, где я раньше учился, тоже был Глущенко. Тоже хороший человек, только все-таки не такой… Рыжий и большой. И звали его Вовка.
— …Так! А это что такое?
Севка вздрогнул. Севка съежил плечи и поднял глаза. Высоко-высоко над собой он увидел голову Геты Ивановны с буклями военно-старинной прически. И плечи с частыми сборками, похожими на эполеты. Оттуда протянулась рука с наманикюренными пальцами. Взяла тетрадь, поднесла к Гетиным глазам и опять кинула на парту. Красный ноготь уперся в строчку.
— Это что? Это буква «Ю»? И это! И это? Они что у тебя, дистрофией больны? Или ты решил надо мной поиздеваться?
Севка не думал издеваться. Он вообще не думал о Гете, он думал о Юрике. А рука его сама выводила буквы. Как умела, как привыкла. Севкины плечи съежились еще сильнее. Рядом притихла Алька.
— Останешься после уроков и перепишешь все строчки! Нацарапал своей железякой кое-как… Завтра чтоб я ни у кого железных ручек не видела! Разболтались у Елены Дмитриевны, добротой ее пользуетесь…
Стуча каблуками, Гета Ивановна отошла. Строчки букв расплывались в глазах, превращались в размытые лиловые полоски, как на старой тельняшке. На последнюю букву упала большая прозрачная капля. Буква растеклась жидкой кляксой. Севка торопливо накрыл ее промокашкой.
ДВА ПОЭТА
После урока Гета Ивановна велела Севке (а еще Борьке Левину и Витьке Каранкевичу, которых тоже заставила переписывать буквы) сесть на задние парты. «Чтобы не торчали на глазах». А остальным тоже приказала не расходиться. Сообщила, что сейчас во второй «Б» придет гость. Это фронтовик, офицер-артиллерист и настоящий поэт. Он пишет стихи и даже печатает их в журналах. Стихи для взрослых и для ребят. Поэт может их почитать, если его попросят. И может рассказать про всякие военные дела. Только «все должны сидеть тихо, положить руки на парты, а если будут вопросы, поднять правую руку и ждать, когда вызовут, а не махать ею и не кривляться, как Тощеев и Кальман».
Севка очень обрадовался: значит, сидеть придется вместе со всеми — это в сто раз веселее, чем в пустом классе. И к тому же первый раз в жизни он увидит поэта. Конечно, не Пушкина, но всё равно настоящего. А буквы он перепишет аккуратненько, будут стоять, как гвардейцы на параде.
Поэт оказался молодым остроплечим человеком в суконной гимнастерке — с портупеей, но без погон. Одно плечо у него было повыше другого — будто поэт удивился чему-то; приподнял его и забыл опустить. Севка знал, что так бывает от контузии. На щеке поэта был небольшой коричневый шрам. «Зацепило осколком, — подумал Севка. — Повезло еще. Могло и голову пробить, а тут все-таки живой вернулся…»
У папы тоже был шрам. На подбородке, маленький, похожий на букву «С». Папа его получил не на войне, а гораздо раньше, когда Севки еще не было на свете, а сам он был молодым матросом. Зацепило крюком лебедки. Севка плохо помнил папино лицо, а эту маленькую букву «С» на узком, всегда гладко выбритом, чуть раздвоенном подбородке запомнил с младенчества… Поэту повезло, он вернулся. А Севкин папа уже не вернется…
Или все-таки вернется когда-нибудь? Ведь никто-никто не видел, как он погиб. Транспорт горел, команду с него снял английский эсминец, капитан и еще несколько моряков были убиты, а старпома Сергея Григорьевича Глущенко не оказалось ни среди живых, ни среди мертвых. Скорее всего, он был среди тех, кого первым взрывом сбросило в воду, и они погибли среди зимних волн от холода или от немецких пуль… Все решили, что было именно так… Но, может быть, и не так? Севка знал, что на войне бывало всякое.
Может быть, и этот поэт не раз чудом спасался от смерти…
Поэт стеснялся. Немного заикаясь, он объяснил «товарищам второклассникам», что еще до войны, в школе, очень любил писать стихи. И даже на фронте, когда вроде бы уж совсем не до этого, он всё равно их писал. Для армейской газеты и просто так, для товарищей. Как-то само это получалось. И даже воевать от этого было чуточку легче.
— Вот до смешного доходило, ей-богу: недалеко снаряды грохают, может накрыть в любой момент, а в голове строчка вертится. Думаешь, как бы ее в стихи загнать… — Он виновато улыбнулся, дернул приподнятым плечом. — Ребята наши… ну, товарищи, с которыми в батарее был, меня дразнили: «Сашка, тебе бояться некогда, ты во время обстрела поэмы складываешь…»
— А вы правда не боялись? — спросила вредным голосом Людка Чернепова.
— Чернецова! Когда спрашиваешь, надо руку поднимать!
— Да не надо, — торопливо сказал поэт. — Почему не боялся? На войне все боятся, жизнь-то одна.
— Это трусы боятся, а смелые — нет, — заспорил Витька Каранкевич. Он был не очень умный.
— Каранкевич!
— Нет, — сказал поэт, — все боятся. Только трусы бегут, а обыкновенные люди воюют.
— А вы не бегали? — без насмешки, а скорее с опаской спросил Владик Сапожков.
— Сапожков! Сейчас вылетишь из класса!
Поэт сказал, будто извиняясь:
— Куда побежишь, если ты командир орудия, а потом командир взвода… Ты побежал — за тобой взвод, потом батарея, потом вся позиция начнет откатываться. А кто воевать будет? Конечно, если дают приказ отходить — это другое дело. А без приказа не положено…
— Значит, вы смелый, — с удовольствием сказал Сапожков. Он выяснил для себя всё, что хотел.
— На войне смелых солдат столько, что не сосчитать. Им и полагается быть смелыми… Я про другое хочу сказать. Я ребятишек видел таких, как вы… Ну или чуть побольше. Им тоже воевать пришлось. Вот это герои, честное слово. У меня про одного стихотворение есть. Если хотите, я могу…