Синий город на Садовой (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 67
На Васю со смехом замахали руками, но он сказал:
— Подождите гоготать-то. У этого Ужика природное чувство ритма. Я однажды слышал, как он по окну барабанил. Сидел один в палате и об стекло стучал ногтями по всякому — заслушаешься.
Винька был тут же, в пионерской комнате, потому что разрисовывал заголовок стенгазеты “Наш костер”. И удивился: никогда он не замечал у Глебки какого-то чувства ритма. Но если оно есть — тем лучше.
Когда Глебке предложили барабан и палочки, тот не устоял перед соблазном. Ну, кому же не хочется быть барабанщиком! И тут уж Глебке пришлось расставаться со своей застегнутой до шеи рубахой и мешковатыми штанами до пят. По крайней мере, перед линейками. Потому что все сводное сигнально-знаменное звено (это и отрядные флажконосцы, и дружинный знаменосец, и его ассистенты, и горнист с барабанщиком) на утренние и вечерние построения выходили в специальной форме: в синих блестящих трусиках и в голубых безрукавках с матросскими воротниками.
Гошка Лопух на барабане стучал умело, но маршировал по-медвежьи. Кругловат он был и неуклюж. А тут — другая крайность. “Шкелетик в галстуке”, — сказала ехидная Машка Ресницына. Парадная одежда делала Глебку непохожим на прежнего Ужика. Получалось вовсе уж беззащитное существо — с тонкой шеей, с руками, будто составленными из лучинок, и с беспомощным лицом — потому что без очков. Очки Глебка перед каждой линейкой снимал. Он считал, что очкастый барабанщик — явление совершенно ненормальное.
Но беспомощность пропадала, когда Глебка — слева от знаменосца и его ассистента — выходил на площадку у мачты с флагом. Когда несли вдоль строя знамя, он шагал на своих похожих на очищенные от коры вербовые прутья ногах твердо и даже красиво. И барабанил с веселой ловкостью и отвагой. Так барабанил, что горнист Юрка Протасов (он шел всегда справа от знаменной группы) с каждым разом дул в свою хриплую трубу все тише — чтобы не заглушать веселящий душу марш мелькающих желтых палочек.
Винька в такие минуты радовался за Глебку. Но радость была смешана с тревогой. Странное такое чувство — будто Глебка шагает впереди атакующего строя и в него вот-вот полетят пули.
…Уже потом Винька понял, что это была не пустая тревога, а предчувствие.
Дней за десять до конца смены в лагере затеяли футбольный турнир. Глебка, разумеется, и не помышлял, чтобы его взяли в игру. После каждой линейки он опять превращался в привычного тихого Ужика, который не суется в шумные дела и многолюдье. Вожатые теперь и не старались втянуть его в какое-нибудь мероприятие. И даже на то, что он уходит один к реке, смотрели сквозь пальцы.
А Виньку в команду записали. Не столько за умение, сколько за старание и азарт. Теперь с утра до вечера шли тренировки. Даже с мертвого часа Валентина футболистов отпускала (тайком от неумолимой лагерной врачихи Марты Геннадьевны).
С Глебкой Винька виделся только в столовой да после отбоя. Но теперь не было сил для долгих ночных разговоров. Сон за минуту обволакивал и укачивал измотавшегося правого полузащитника команды “Линкор”.
С утра же — все снова.
А Глебка что? Наверно, так и бродил целыми днями в привычном одиночестве.
…И вот этот протяжный жалобный крик. И отчаянный бег до берега — далеко за территорию лагеря, за привычный лягушатник. И молча расступающиеся ребята…
Глебка лежал на спине — очень вытянувшийся, с прилипшей ко лбу рыжеватой челкой. Тяжелые брюки облепили его тощие ноги, сквозь рубашку проступали ребра. Очков не было. Веки были полуоткрыты, под ними резко светились белки. Казалось, Глебка старается глянуть из-под намокших ресниц.
“Неужели это… то самое ? Насовсем?… Да сделайте же что-нибудь!”
Но крик этот, скачущие эти слова были внутри Виньки. А стоял он ослабело и неподвижно. Потому что позади мысленных вскриков, позади надежды вырастало понимание: Глебка уже не здешний, другой. Навсегда…
Может, кто-то говорил, кричал опять или плакал — Винька не слышал. Навалилась ватная тишь. В этом беззвучии врач Марта Геннадьевна измученно поднялась с колен и покачала головой.
Откуда-то появилась очень белая простыня. Глебку накрыли с головой. Ткань во многих местах сразу намокла.
Завхоз Иван Ильич и физрук Боря принесли садовые носилки. К ним прибиты были дополнительные дощечки (новые, желтые) — чтобы Глебкины голова и ноги не свешивались. Глебку унесли в изолятор.
Часа через два приехала крытая полуторка и увезла Глебку в город. В той же машине уехала опухшая от слез вожатая Валя. На нее смотрели с горестным пониманием: мало того, что ей жаль Глеба Капитанова, так еще и отвечать придется — плохо смотрела за своим пионером.
Третьим отрядом стал командовать баянист Вася.
Винька ушел в лопуховую щель за сараем и, скорчившись, просидел там до вечера. Что он чувствовал? Пожалуй, не столько горе, сколько потерянность и болезненное недоумение — как же так: был Глебка и вдруг нет его?
И пришло ощущение непрочности мира — как в младенчестве, когда разбился шарик…
На вечерней линейке не выносили знамя. А флаг на мачте приспустили до половины и так оставили на ночь. Начальник лагеря — худой однорукий Платон Андреевич, бывший артиллерист — глухо, с прикашливанием сказал притихшим отрядам:
— Вот значит как… Жалко нашего барабанщика… А только все же я должен сказать, что все это потому, что нету у нас дисциплины… Ну, сколько же можно говорить, что берег — зона запретная? Теперь вот и мальчика не вернешь, и взрослым придется отвечать по всей строгости…
После отбоя Винька лег рядом с непривычно пустой койкой. Глебкина постель была убрана, лежал голый полосатый матрац.
Подошел баянист Вася, сказал шепотом:
— Хочешь перейти на другое место?
Винька помотал головой. Если уйти — это похоже будет на измену. Он натянул на голову простыню, и пришла прерывистая нервная дремота. И сквозь нее казалось, что Глебка рядом, на своей постели. Иногда Винька вздрагивал, открывал лицо в радостной догадке, что Глебка и правда тут и все, что случилось, — был сон.
Но в сумерках безжалостно светились белые полосы пустого матраца. И Виньку встряхивало.
После очередной такой встряски, в середине ночи, он заплакал. Взахлеб. Наверно, его многие слышали и многим он мешал. Но все лежали тихо.
…А через день все пошло как прежде. Как в повести “Военная тайна” после гибели малыша Альки. Потому что жизнь есть жизнь. И снова слышались веселые крики и смех, и анекдоты по ночам рассказывали.
Провели футбольные соревнования. И Винька играл, да. Правда, не очень удачно, однако его не упрекали.
Почти всё сделалось как было. Только Глебкину койку убрали и все кровати переставили по-иному. И Винька теперь ложился так, чтобы не видеть окно и планету Юпитер. Он больше не плакал по ночам, только иногда прикусывал подушку…
Знамя на линейку сопровождал только горнист с ассистентами, барабанщика больше не назначали. Ленка Черкизова, подружка конопатой Ресницыной, сказала:
— Дураков больше нет. Один в больнице, другой — того хуже, третьим быть кому охота? Никто не пойдет.
Винька подумал, что он пошел бы. Но его не звали. Да и барабанить он не умел, а учиться поздно — скоро конец смены.
Вернулась из города Валентина. Побледневшая, неулыбчивая, но по-прежнему решительная. Видимо, начальство рассудило, что виновата она не очень.
А за два дня до прощального костра в лагере появилась худая, очень загорелая деревенская жительница. За руку она вела (вернее тащила) белобрысую девчонку в длинном выгоревшем платье. Маленькую, лет семи. Увидела на крыльце начальника лагеря — и прямо к нему.
— Вот… она рассказывает — (И дерг девчонку за руку!) — Была на берегу, значит, с маленьким братом, с Костюшкой двухлетним, да не углядела, тот в воду. И помочь — толку нету. А с вашего берега — какой-то мальчонка! Выпихнул его на мелкое место… Ленка Костюшку в охапку да бежать… И ничего не говорила цельную неделю. Вчерась только призналась. Мы с бабкой спрашиваем: а где этот пионер-то, хоть спасибо сказать ему. А она ревет: “Не знаю”, — говорит. А потом очки мне дает. “Только вот они, — говорит, — у воды в песке нашлися”… Уж не тот ли это парнишка, упаси Господь, про которого сказывают, что утонул: