Дело жизни - Биой Касарес Адольфо. Страница 3
– Боюсь показаться дерзким, точнее, бестактным, но я хотел бы сказать кое-что… ну, в общем…
(Теперь, думая обо всем этом, я прихожу к выводу, что Милена меня попросту и знать не знала. Когда я рядом с ней, я даже думать не могу ясно, не то что говорить, – я скован. О, если бы я мог крикнуть ей: «Внутри меня – совсем другой человек, и вовсе не глупый!» Но, наверное, мне все равно не удалось бы ее убедить.)
– Говори, – подбодрила она меня.
– Ну, в общем, я думаю, не стоит жить в постоянной борьбе…
– Ты имеешь в виду нас с Эладио? С ним нельзя жить по-другому.
– У него наверняка много недостатков. У кого их нет? Но ты ведь не станешь отрицать, что ты замужем за научным светилом?
– Это-то и плохо. Женщине нужен муж, а не светило. И детям нужно не светило, а отец!
Гнев сделал ее красноречивой, и я улыбнулся, подумав вдруг, что рискую: она ведь сжимала в руке статуэтку – должно быть, чувствительно получить терракотой по лбу! Я осмотрелся. Я задумывал, выражаясь военным языком, диверсию, то есть способ отвлечь внимание противника.
– Ты права, – сказал я. – Ты, должно быть, задыхаешься в этом доме. Почему бы, например, тебе не сменить мебель?
– Мебель? Зачем? Я ее не замечаю. Наверное, я смотрела на нее вначале, когда пришла в этот дом. Теперь я не вижу этих вещей, я просто ими пользуюсь. Утруждать себя тем, чтобы менять одни вещи на другие? Я не сумасшедшая! Если, например, новая мебель окажется красивее, я начну замечать ее и это будет меня отвлекать. Когда я пришла в этот дом, все эти вещи здесь уже стояли, и пока я здесь, они останутся на своих местах.
Безусловно, Милена была не похожа на других женщин. Я рассудил, что диверсию лучше завершить. И перешел к главному:
– Я никак не пойму, почему вы с Эладио не можете жить спокойно. Он – миролюбивый и разумный малый.
– Ясно, ясно! Зато я – бешеная, властная баба. Ты обвиняешь именно меня, как и все остальные. А тебе не приходит в голову, что он спокоен потому, что его ничто не трогает, что он выглядит разумным, потому что лицемерит, а я бешусь, потому что он меня доводит? Если бы ты слышал, каким голоском он вещает свое разумное, ты бы сейчас не говорил глупостей. Вот что я тебе скажу: я не доверяю тем, кто много думает. Они не любят жизнь, поворачиваются к ней спиной, знать ее не хотят. Они столько размышляют о том, чего не знают, что додумываются до чудовищных вещей.
– Эллер – не чудовище.
Милена возразила, что вот именно чудовище, взяла меня за руку, помогла мне подняться с моего шаткого стула и потащила в гараж. Там она показала мне нечто вроде рамки, установленной на столике.
– Подойди-ка к этому агрегату, – велела она.
Я посмотрел на рамку с опаской.
– Не бойся, не укусит, – заверила Милена.
Аппарат состоял из двух колонок, возможно никелевых, высотой примерно сантиметров двадцать, соединенных в своей верхней части длинной металлической лентой. Я сделал шаг к аппарату.
– Ближе, – подбодрила меня Милена.
Я повиновался.
– Еще, – настаивала она, пока я не подошел вплотную. – Ну? Что ты чувствуешь?
Мог ли я признаться, что в эту минуту я вспомнил – точнее, пережил – давнее посещение Института Пастера? Я видел, слышал и лай, и запах, и даже шерстинки, прилипшие к брюкам, и полный надежды, но донельзя печальный взгляд пса. Милена вновь настойчиво повторила:
– Что ты чувствуешь?
– Что чувствую? Что чувствую? Может быть, присутствие собаки…
– Ты не ошибся. Чтобы создать это великолепное устройство, – в ее голосе явственно слышался сарказм, – чтобы в установке «чувствовалась собака», Эладио корпел долгие годы, забыл о жене и детях, пожертвовал другом…
Я смущенно заметил:
– Насколько мне известно, с его друзьями ничего плохого не случилось.
– Я не сказала: друзьями, я сказала: другом! Своим лучшим другом. Сейчас ты в этом убедишься.
Она снова взяла меня за руку. Открыла дверцу в тонкой перегородке. Я заглянул туда.
– Маркони, – пробормотал я как во сне. На вешалке или на крючке, я толком не разобрал, висела шкура несчастного пса.
– Что это? – спросил я.
– Ты и сам видишь. А сейчас Эладио пошел купить яду у Пауля, чтобы протравить шкуру, как это делают, когда овца сдохнет.
– Эллер его так любил! Должно быть, пес умер от старости.
– Нет! – неумолимо ответила Милена. – Он умер во благо науки, как выразился Эладио. Я не переваривала этого пса, грозилась убить, но ни разу не причинила ему вреда. Эладио же его очень любил, но еще больше ему хотелось, чтобы, приближаясь к рамке, человек чувствовал присутствие собаки.
– И поэтому он убил Маркони?
– Да. Потому что он – чудовище. Монстр и дегенерат.
Я ответил:
– Боюсь, что ты права.
Я поцеловал Милену.
– Ты его не подождешь? – спросила она.
– Нет.
Кажется, когда я уходил, она улыбалась. На улице, под сияющим утренним солнцем, я почувствовал, что весь дрожу. «Какое облегчение – выйти из этого дома, – подумал я. – Бедная Милена! Из-за Эллера ее жизнь превратилась в сплошной кошмар».
Мы ежедневно виделись с ребятами и обсуждали сложившуюся ситуацию. Я и теперь, как и тогда, не понимаю, что, собственно, мы могли решить; но встречи эти казались мне совершенно необходимыми. Я был целиком и полностью на стороне Милены; я так защищал ее во всем, что даже Длинный, который всегда оправдывал женщин, сказал мне однажды:
– Ты что-то уж слишком!
Друзья не разделяли моей убежденности, что во всем виноват Эллер. На мои суровые обвинения Козел лишь снисходительно качал головой. Он даже как-то раз позволил себе заметить, что в общем-то все не так уж и скверно. Я же продолжал гнуть свою линию, будто какая-то неведомая сила меня подталкивала. Сколько прошло времени? Чуть больше недели, чуть меньше двадцати дней. Я все прекрасно помню. Была ночь, стояла ужасная жара, мы сидели в Барранкасе в Бельграно. Я разглагольствовал:
– Если мы это так оставим, он и с Миленой сделает то же, что с собакой. В конце концов, собаку он даже больше любил. Я со всей ответственностью заявляю, что он настоящее чудовище.
Пришел Козел; вид у него был какой-то странный. Он наклонился и что-то тихо сказал Альберди. Тот воскликнул:
– Не может быть!
– Чего не может быть? – спросил я.
Словно щадя меня, Альберди ответил не сразу:
– Кажется, умер Эллер.
– Пошли к ним, – скомандовал Кривоногий Эспаррен.
Наши шаги были гулкими, как будто мы шли в деревянных башмаках. Вы легко догадаетесь, каковы были мои мысли: «Почему все это происходит со МНОЙ?» (Смерть Эллера я расценивал как событие в МОЕЙ жизни, как расплату за то, что я так дурно о нем думал и так сурово обвинял его.) Было и запоздалое чувство невосполнимой потери лучшего друга: его ума, творческой натуры, приветливости и мягкости. Как же это я не понимал, что Эллер жил с Миленой и с нами, словно взрослый среди детей?!
Когда мы пришли, в гостиной уже было полно народу. Мы по очереди обнялись с Миленой, окружили ее. Альберди спросил:
– Как это случилось?
– Он не был болен, – ответила Милена.
– Тогда почему? – спросил Козел.
– Не думайте, ничего сверхъестественного. Он не покончил самоубийством. Он просто перестал жить. Он, бедный, устал воевать со мной и перестал жить.
И она закрыла лицо руками. Дети прижались к ней. Раньше я никогда не видел ее с детьми; роль матери казалась мне столь же абсурдной для Милены, как для Эллера – роль мертвеца; да, столь же абсурдной и почти такой же трагичной. Мы прошли в кабинет, где лежало тело нашего друга. Я смотрел на него в последний раз. Не знаю, сколько часов провел я на стуле у гроба. К утру, когда толпа соболезнующих поредела, я принялся ходить туда-сюда, между стеной с Джулией Гонзага и камином. В том же ритме метались и мои мысли. Материнство Милены сначала отпугнуло меня, потом растрогало, внушило уважение, притянуло к ней. Что до смерти Эллера, то, должно быть, из-за моего пристрастного к нему отношения я отказывался воспринимать ее как непоправимое несчастье, я сказал себе, что любая смерть есть лишь этап естественного процесса, она в порядке вещей, как рождение, отрочество, старость, и не более драматична и необычна, чем наступление нового времени года.