Со щитом и на щите - Димаров Анатолий. Страница 20
Ребята — и Мишка, и Ким, и другие — отвечают, что верят, отчего бы и в самом деле не поверить, но мне от того не легче…
Даже в субботу, когда мы с Федькой ехали домой, я убеждал его и себя одновременно, что никак не мог сказать такое! Но Федька, у которого кожа как у носорога, к моей трагедии отнесся, в общем, безразлично. Он только пожевал губами и сказал:
— Нашел из-за чего печалиться! Вот домой приедешь, как следует поужинаешь — все сразу забудется.
У меня руки зачесались дать ему по физиономии. Отодвинулся на скамейке от него подальше, ничего больше слышать не хотел. Смотрел, ничего не видя, в окно и обреченно думал, что никогда Вася мне не поверит, сколько бы я его ни переубеждал.
…Но вскоре Василь перестал сердиться. От счастья я был на седьмом небе. Думал о том, какой чудесный парень мой друг. Мне так хотелось совершить для него что-нибудь совсем необычное! Если б это было на войне, я бы под все пули бросался, чтобы его защитить.
Однако войной пока что не пахло, и пули вокруг не свистели. Поэтому свои героические порывы мне пришлось отложить на неопределенное время, а услужить Васе все-таки довелось, но совершенно иным образом.
Кто-то сказал, что бог любви Амур прилетает в наши края весенней порой вместе с птицами, а поздней осенью, с наступлением холодов, собирает свою амуницию и отлетает на юг — в далекие теплые края.
Возможно, что Амур, взмахивая прозрачными крылышками, действительно регулярно улетал с первыми журавлями, но в тот год он отбился от журавлиной стаи и залетел в наш класс — передохнуть, наверно, с дороги да отогреться. И то ли мы ему так понравились, то ли у него уже не было сил лететь дальше, только остался тот греческий бог Амур в нашем девятом «В» на всю зиму, до самой весны: нам — на любовь и вздыхания; учителям — на горе и слезы.
Не знаю, где обитал веселый лукавый божок: за классной доской или под потолком. Да в конце концов, это и не столь существенно. Отогревшись немного, придя в себя, он снял с плеча лук, вынул из колчана стрелы и принялся стрелять, целясь прямехонько в наши сердца.
Первым под выстрел попал Мишка Кононенко. Стрела впилась ему в грудь, наполнила сердце ядом. Примерно с неделю продолжался инкубационный период, а потом появились все признаки любовной лихорадки.
Мишка стал крутиться на парте и поминутно оглядываться. Я прекрасно знал, на кого он посматривает: на третьей парте за нами сидела Мила, которая делала вид, что эти взгляды ее вовсе не касаются. Когда же Мишка под большим-большим секретом однажды дал мне прочитать записку от нее и при этом его лицо аж плавилось от идиотской усмешки, я понял, что мой друг погиб окончательно. От ненавистника девчонок, гордого казака и бесстрашного мушкетера осталась лишь хилая тень, да и та ему уже не принадлежала…
Следом за Мишкой заболел Гаврильченко. Признаком болезни было то, что он снова принялся за стихи. Не про самолеты либо планеры, а про такие достойные презрения вещи, как звезды в небе, соловьи в кустах, лунные ночи и девичьи очи.
Я был потрясен и не знал, что отвечать Васе, когда он с жалкой улыбкой ждал моего приговора.
Стихи были отвратительные. Их не спасали ни напиханные в них звезды, ни чирикающие соловьи, ни лунные вечера. Но у меня не хватало духу сказать ему об этом.
— Они вроде ничего… Нравятся… — бормотал я, поражаясь собственному вранью.
— Правда?!
Вася расцветает. Тогда я не выдерживаю. Ехидно спрашиваю, указывая на строку, где говорится про какую-то деву с глазами, мерцающими, как звезды:
— Ты про кого это?!
— Да-а…
Увиливает от моего взгляда, еще больше смущается. Потом, взяв у меня свои стихи, с необычным для него смущением спрашивает:
— Я тебя провожу после уроков. Ладно?
До конца занятий меня одолевало любопытство: что ему от меня надо? И когда мы вышли, прошли молча один квартал, другой, Вася спросил:
— Скажи честно, ты мне друг?
— А ты что, до сих пор сомневаешься? — отвечаю осторожно.
Он вроде и не слышал.
— Ты скажешь правду, о чем я тебя спрошу?
Облизываю пересохшие губы, отвечаю, что буду говорить правду. Неужели доподлинно узнал, что я тогда, в коридоре, сболтнул учителю истории?
— Скажи… ты любишь… Нину?
На какое-то время я остолбенел. Стою сам не свой. Вася захватил меня, можно сказать, врасплох: никак не мог подумать, что он про это спросит. К тому же я и сам хорошо не знаю, люблю ли я Нину или нет. Она мне нравится, мне приятно, когда ее вижу, и грустно, когда расстаемся, но разве можно считать, что это уже настоящая любовь? И разве можно в таком признаться даже самому близкому другу?
— Откуда ты взял? Очень нужна мне эта Рыбальченко!..
Услышав ответ, Вася хватает мою руку, изо всех сил ее пожимает, обещает упросить инструктора, чтобы покатал меня на самолете. А я, совсем сбитый с толку, только хлопаю глазами…
Лишь спустя некоторое время, когда уже вечером сидел за столом дома и решал задачку, меня вдруг осенило: вот те на — Васька втрескался в Нину!
Так вот, значит, почему он допытывался, люблю ли я ее!
Сижу как сыч, и мне уже не до задачки и вообще не до уроков. Мне кажется, что я тоже люблю Нину. Ну, пусть еще не люблю, пусть только начинаю любить. Потому что она мне как друг, как верный товарищ.
А разве Васек не друг? Разве не я провинился перед ним, разве не поклялся, что искуплю ту свою вину?
На следующий день, получив записку от Нины с предложением сходить в кино, я ответил, что сегодня не могу, что пусть пойдет с Васей. И так каждый раз отвечал. А когда мы втроем возвращались из школы (я всегда внимательно следил, чтобы не остаться с Ниною наедине) и доходили до улицы, на которую мне надо было сворачивать, я всегда поспешно с ними прощался.
Поначалу это удивляло Нину и, наверно, немного обижало. Но со временем она привыкла и ко мне уже не обращалась. Не писала записки, не приглашала больше в кино: адресовала все это Васе. И наши с ней занятия но немецкому языку сами собою заглохли.
Про то, как я едва не стал отличником и какая это была бы для мамы радость
Это благородное намерение возникло у меня в девятом классе.
По правде говоря, и раньше время от времени меня осеняла мысль: а почему бы и мне не стать отличником? Чем я глупее Икса или ленивее Игрека?
Посредственные отметки я получал вовсе не потому, что не мог запомнить рассказанное учителем, а потому, что высидеть спокойно сорок пять минут был способен разве только каменный идол, да и то если бы его соседи не задевали. А так — тот шепнет, тот щипнет, тот что-нибудь смешное нарисует и потихоньку покажет, — уже и пропустил мимо ушей какую-то часть рассказа учителя, уже и хлопаешь беспомощно глазами, когда учитель неожиданно спрашивает:
— Повторите, что я только что рассказывал!
К тому же, если б в классах не было окон или находились они где-нибудь под потолком, чтобы только свет давали. А то на всю стену, чтобы все было видно, что вне школы творится. Вон дядька что-то на телеге везет. Интересно, что там у него? Вот остановились две женщины — стоят, одна на другую машут руками, вроде бы ссорятся. Подерутся или нет? А вон еще более интересное: воробей. Примостился на подоконнике, в класс заглядывает.
Помню, как еще в пятом классе повадился к нашему окну козел. Бывало, подойдет, постукает в раму рогами и принимается лизать стекло — воздушные поцелуи нам посылает. Ну как тут от хохота удержаться!
Мы покатывались от смеха, а учительница посылала кого-нибудь отогнать животное. Но только ученик, выполнив свою миссию, возвращался, только усаживался за парту, как козел снова тук-тук в окно.
Учительница лишь потом узнала, почему козел всегда заглядывает в наше окно и лижет нижнее стекло, — мы его солью натирали.
Так вот, мысль о том, почему бы и мне не стать отличником, раньше тоже у меня мелькала. Например, когда в конце года происходило вручение похвальных грамот и подарков. Это действительно было бы здорово — на глазах всех собравшихся выйти к столу и из рук самого директора получить похвальную грамоту. Да, было бы совсем неплохо стать отличником — хотя бы для того, чтобы не так часто тебя вызывали к доске. Ведь учителя отличников почти никогда не спрашивают. Разве только тогда, когда весь класс ответить не может.