Детство и юность Катрин Шаррон - Клансье Жорж Эммануэль. Страница 5
— Ну вот, — торжественно говорил он. — Теперь встань!
Мать поднималась на ноги — такая маленькая в своей длинной ночной сорочке из домотканого полотна — и выходила на середину комнаты. Волны темных волос, словно мантия, окутывали ее спину и плечи.
— Обен! — кричал отец. — Марциал! Франсуа! Крестный! Эй, Крестный! Все сюда!
Мальчики вбегали в комнату и окружали мать.
— Вы совсем рехнулись, бедный мой муженек, — сконфуженно говорила мать.
Румянец делал ее совсем юной; она казалась старшей сестрой Мариэтты.
Разве можно было поверить, что ей уже давно минуло тридцать?
А отец, обращаясь поочередно ко всем детям, призывал их в свидетели своих слов.
— Разве наша мать не красавица? — спрашивал он. — Разве она не похожа на королеву?
Несколько раз в год ферму Жалада навещали бродячие торговцы, проходившие мимо по дороге в Ла Ноайль. Они заходили в дом, торопливо опрокидывали стаканчик сидра и тут же выкладывали свой товар: шейные платки, черные и красные кашемировые шали, дешевые украшения, рулоны кружев, искусственные цветы, пестрые ткани — словом, множество заманчивых вещей, способных вскружить не одну женскую головку.
— Уберите ваш товар, сударь, прошу вас! Я уже купила нитки, иголки и остаток сукна. Больше мне ничего не нужно!
— Ба! — говорил смуглый человек с курчавыми черными бакенбардами. — Я не каждый день прохожу мимо вашей фермы, хозяюшка. Взгляните на эту розовую тафту, — разве она не великолепна? О, позвольте прикинуть ее на вас, вот так!
— Нет, нет, сударь, не надо. Вы небось считаете нас богачами?
— Да ведь это просто даром, хозяюшка! Одно маленькое серебряное экю — и тафта ваша.
— У меня нет денег, и нечего меня уговаривать!
Меднолицый разносчик отступил на шаг, бросил взгляд на тяжелую корону темных волос и присвистнул от восхищения:
— Нет денег? Да у вас на голове целое состояние!
Он ловко выхватил из кармана блестящие ножницы и щелкнул ими. Мариэтта вздрогнула. Катрин невольно схватилась за свои косы. Мать оцепенела, словно зачарованная.
— Заключим сделку, — продолжал разносчик. — Вы отдаете мне свои волосы и получаете взамен розовую тафту.
В одной руке он держал ножницы, в другой — развернутую тафту, переливавшуюся на солнце всеми своими оттенками.
Дверь внезапно распахнулась, и в кухню вошел отец. Женщины были так поглощены происходящим, что не слышали его шагов.
— Вот и я! — сказал Жан Шаррон. — Что здесь происходит? Катрин торопливо принялась объяснять:
— Маме очень хочется купить эту красивую розовую материю, а денег у нее нет, и этот человек сказал, что отдаст ей материю, если мама позволит ему остричь ее волосы…
— Ос… остричь волосы?! Ее волосы! — задохнулся от негодования отец. И вдруг двинулся на торговца, крича: — Остричь мою жену, словно овцу?! Самые красивые волосы во всей округе! Убирайтесь вон, не то я спущу на вас собаку!
Словно поняв речь хозяина, Фелавени, до тех пор смирно лежавший в стороне, вскочил и, оскалив зубы, угрожающе зарычал.
— Ладно, ладно! — заторопился разносчик. — Можете не поднимать столько шуму…
Он проворно сложил товар, сунул его в черную дорожную суму, перекинул ее через плечо и, дотронувшись пальцами до фуражки, вышел. Он был уже на дороге, когда отец окликнул его:
— Эй, любезный! Сколько она стоит, ваша розовая тафта?
Обнажив в злорадной улыбке мелкие, очень белые зубы, торговец назвал цену.
— Ладно, — сказал отец. — Подождите.
Он зашел в спальню и тут же вышел обратно с деньгами в руке.
— Получите!
Торговец сунул монеты в карман, достал материю, передал ее покупателю и, снова приложив руку к фуражке, ушел.
Отец развернул розовую тафту и накинул ее на плечи матери.
— Она и в самом деле тебе к лицу! — сказал он. — Ты довольна?
Мать была так растрогана, что не могла ответить.
— Очень тебя прошу, — продолжал отец, — не пугай меня так больше, ладно?
Когда я увидел этого проходимца с ножницами в руках, я готов был убить его на месте. — Он положил свою большую руку на голову жены. — Береги свои волосы, Мария, — ласково сказал он. — Лишиться их для меня горше смерти. Это, к примеру, то же самое, что потерять крест с цепочкой и другие прабабкины вещи.
Обеды, завтраки и ужины стряпали мать и Мариэтта, но кормильцем семьи, в глазах Катрин, был отец. Это он делал из муки хлеб. Сначала он месил тесто: голый до пояса склонялся над деревянной квашней, погружая в нее по локоть белые от муки руки, и громко ухал, помогая себе в работе. Круглые мягкие хлебы выстраивались в ряд на чистых досках, затем их несли в печь.
Хлебная печь помещалась в заднем углу просторной пристройки, примыкавшей к дому. Осенью здесь сушили каштаны; их насыпали в большие решета, подвешенные к потолку, а посреди помещения, на плотно утрамбованном глиняном полу, разводили огонь, который поддерживался круглые сутки.
Отец пек хлеб два раза в месяц. Катрин любила смотреть, как он сажает в печь караваи на длинной лопате: плавно вдвигает ее в пышущую жаром пасть печи и ловко выхватывает обратно, сбросив груз на раскаленные камни. Иногда в день выпечки Катрин разрешалось слепить из теста крохотный каравай и испечь его вместе с остальными.
Когда высокие и пышные хлебы были готовы, их вынимали из печи, торжественно несли на кухню и укладывали рядами на решетчатой полке, подвешенной к потолочным балкам. В первые дни хлеб был таким мягким и нежным! Но потом, когда он уже подходил к концу, можно было обломать зубы о черствые серые ломти. Сахар отец сам не делал, он покупал его. Раза четыре в год он отправлялся в Ла Ноайль и возвращался оттуда изрядно нагруженный.
Катрин выбегала ему навстречу, помогала развязать тяжелые торбы и вынуть покупки. Вот соль, пакет с пробками, связка сальных свечей, пачка табака и, наконец, великолепная сахарная голова. Еще не расколотую на куски, ее торжественно водружали на комод, чтобы все могли полюбоваться ею.
— Артиллерийский снаряд, да и только! — говорил отец. — Вот бы обрушить ее на головы пруссаков!
Случалось, что во время путешествия от Ла Ноайли до Жалада от сахарной головы откалывались кусочки. Катрин старательно шарила на дне сумки и, отыскав осколочек, тайком сгрызала его где-нибудь в уголке.
Отец был хозяином веселья. Это он устраивал посиделки с песнями, танцами и другими развлечениями.
В сентябре, когда хлеб был уже обмолочен, начинали убирать коноплю. Ее жали вручную, серпами. Длинные снопы мочили несколько недель в ручейках и прудах. Затем коноплю сушили на солнце и, когда наступало время, мяли в сушильне фермы Жалада, где под потолком сохли в решетах каштаны. Каждая семья приносила свою мялку — примитивный деревянный станок, снабженный подобием рычага, который то поднимали, то опускали, чтобы раздробить сухую костру и отделить ее от волокна. Обломки костры с сухим стуком падали на пол. Очищенное от костры волокно снимали с железных зубьев и связывали в пучки. Работа шла в полном молчании; никто не разговаривал, не пел. Густая белая пыль плотным облаком висела в воздухе, и люди скоро становились похожими на мельников. Женщины повязывали головы платком по самые брови; мужчины надвигали на глаза шляпы. Закончив работу, люди выходили из сушильни с пересохшим горлом, оглушенные грохотом мялок.
Любители попеть и поболтать наверстывали эту вынужденную игру в молчанки на посиделках. Здесь коноплю уже не мяли и не очесывали — ее пряли.
Сушильня слабо освещалась тусклым светом сальной свечки, вставленной в расщеп толстой палки. Этот допотопный светильник не столько освещал помещение, сколько чадил, трещал и брызгал во все стороны салом. Но никто не обращал на это внимания. Все слушали, как отец поет старинные народные песни. В этих песнях говорилось о пастушке и знатном синьоре, о помолвленных и о войне, о любви и о смерти.
Голос у отца был глубокий и мягкий, и, пока он пел, мать неотрывно смотрела на него, а женщины, примолкнув, пряли свою пряжу. Одной рукой они держали пучок кудели, а другой крутили веретено.