Чужаки - Вафин Владимир Александрович. Страница 33
Олежка сомкнул глаза и вскоре уснул, улыбаясь во сне. Я аккуратно переложил малыша на свою постель.
— Вы простынью его прикройте, чтобы свет ему в глаза не попадал, — посоветовала мне женщина.
Я заправил простынь под матрац Олежкиной постели и она шторкой опустилась вниз, закрывая Олежку от заглядывавшего в окно солнышка.
— Какой славный малыш, — сказала, улыбаясь, попутчица. Глаза ее лучились добротой и нежностью. — А что за песню вы ему напевали?
— Колыбельная моряков, это мой друг написал, — с гордостью сказал я. — Олежке она очень нравится. Он мечтает моряком стать. Будет ли он моряком, не знаю, но одного хочу, чтобы он счастливым был и смеялся, улыбался от радости, а не плакал от боли, чтобы снились ему ласковые сны, а не что-то страшное, что было в его жизни...
— Да таких матерей судить принародно надо да в тюрьму сажать, — тяжело вздохнув, сказала женщина. — И пусть сидит и платит сыну, пока ему восемнадцать не исполнится.
Я смотрел на убеленную сединами женщину, а в глазах у нее была такая боль, боль за Олежку.
— Судить ее судили, да толку-то... — вздохнув, сказал я. — Она сейчас гуляет, а через год родит ребенка и опять его бросит.
— Кукушка она, — нервно сказала попутчица. — Вот она своего Олежку бросила, а я своего Сашеньку вон сколько лет ищу, — женщина вздохнула глубоко и горько.
— А где он?
— Кабы знать... Война у меня его отняла, когда ему еще два годика было. В войну мы в Белоруссии жили. Каждый день под смертью ходили, помогали партизанам. Нашелся паразит, продал нас. Понаехали фашисты, погрузили всех в машины, туда и меня с сыночком, а остальных поставили у амбара и расстреляли. И остались там лежать мать моя и брат. Сколько лет прошло, а я до сих пор вижу, как полыхают хаты, и они, родные мои, лежат в крови. И сегодня болью отдается, как будто уголек каленый в душу заронили. Вечером погрузили нас на транспорт, ну, это вагоны такие, для скота, и повезли в Польшу. На вторые сутки привезли и погнали в лагерь. Ночь только я с Сашенькой провела. Так сердце болело, будто что-то чувствовало. Утром нас построили. Дождь идет, кругом фашисты, собаки лают. Я как увидела, что детей отнимают, в груди у меня все перевернулось. Я Сашеньку к себе прижимаю, а к нему уже руки тянутся, рвут из рук моих. Я крепче его прижимаю, а он плачет, ручонками меня обхватив. Защищаю; не отдаю, а меня плетьми бьют, солдаты подбежали, вырвали сыночка. Я было кинулась, не помня себя, так они сбили меня с ног, сапогами пинать стали... Очнулась я уже в бараке. Лежу, и будто у меня сердце вырвали... В тот же вечер руки хотела на себя наложить, да только в ту минуту рядом добрая душа оказалась, прошептала как-то доверительно слова, идущие от сердца: «Терпи, коль доля нам такая выпала. Жить надо, слышишь, жить!..» Действительно, надо было жить.
Женщина вздохнула. Я почувствовал, как нахлынувшие воспоминания давят ей на сердце, как она страдает.
Олежка зашевелился, я заглянул за простынь, малыш повернулся на бок и притих, сунув ладони под щеку.
— Хотела бы я все это забыть, да разве такое позабудется... День пройдет, а вечером приду в барак, лягу на нары, как глаза закрою — вижу Сашеньку, дитятко свое. Как он зовет меня, тянется ручонками... И решила я: все перенесу, буду жива — найду его, если эти звери, нет, не звери, не знаю, как назвать их, не сделали что-нибудь с ним. Тогда ведь у детей кровь брали... Измучилась я, душа изнылась, но несла свой крест. Верила в конец войны, и жила в душе надежда, что найду я Сашеньку. И когда меня с женщинами погнали ночью в печь, жить захотелось. Я тогда спряталась. Утром пришли наши, и кончились муки, муки нечеловеческие. Я как будто заново родилась. Мы в тот день как одуревшие ходили. Не верилось, что конец. Победа! После войны сколько я ездила, сколько хлопотала, писала всюду, так и ничего, но Сашенька живет в памяти моей, в снах тревожных...
Женщина замолчала. Я смотрел в ее доброе, открытое лицо и был поражен трагедией ее жизни. Сколько мучений испытала она, сколько горя выстрадала! И какое же надо иметь сердце, чтобы все это выдержать! Чем измерить ее боль? Ведь нет большей боли, чем разлука с родным сыном, живым ребенком: ведь она верит, что Саша жив.
Ночь я проспал беспокойно. Мне снились собаки, их оскалившиеся зубы и Олежка, бегущий мне навстречу босиком по грязи. Рот его открыт в немом крике, косые струи дождя бьют его по лицу... Я проснулся. За окном поезда занималось утро. Олежка прижался ко мне, положив ручонку мне на грудь. Я взглянул на соседнюю полку. Постель была аккуратно заправлена. «Наверное, эта женщина уже сошла, — подумал я. — Эх, жаль не попрощалась». Я стал потихоньку одеваться, чтобы не разбудить малыша. Одевшись, я выглянул в коридор. Моя попутчица стояла у окна, всматриваясь в пробегавшие за стеклом осенние пейзажи. Увидев меня, она ласково улыбнулась.
— Доброе утро. Ну, что проснулись? Вот и хорошо, сейчас чаю попьем.
Умывшись, я вернулся в купе. Моя попутчица готовила нам завтрак, раскладывая на столе печенье и конфеты. В подстаканниках подрагивали стаканы с горячим чаем.
— Эй, юнга, вставай, море зовет! — стал я тормошить Олежку.
Малыш открыл глаза, улыбнулся мне и отвернулся к стенке.
— Э-э, братец, так не пойдет. А ну-ка, вставай! Не быть тебе матросом, если ты будешь так долго спать.
Олежка присел на постели, подтянув коленки к груди и положив на них руки.
— Ну, я так не играю, Олежка. Или ты сейчас встаешь, или дождешься и получишь по попе.
— Фигушки, — дурашливо сказал Олежка.
— Ах, так, — я повернулся и как бы стал расстегивать ремень.
Олежка вдруг соскочил ловко, оседлал меня, обхватив за шею, и заливисто рассмеялся.
— Ты — моя коняшка, повези меня!
Я выскочил со своим «всадником» из купе и, подражая коню, пробежался с ним до туалета.
Потом мы сидели и пили теплый чай. Олежка, подмигнув мне, уминал уже четвертую конфету.
— Эй, ты, обжора, хватит, — шепнул я ему.
— Пускай ест, — сказала мне женщина и достала из сумки два больших желтых яблока.
— Зпазибо, — поблагодарил Олежка, ухватив сразу два яблока.
— Кушай на здоровье, дитятко мое, — со слезой в голосе ответила она.
После завтрака наша попутчица стала собираться. Скоро была ее станция. Мы тепло с ней расстались. Она подхватила Олежку и поцеловала смущенного малыша. Поезд дернулся, и женщина осталась на перроне, помахивая нам рукой, женщина с чудесным, но истерзанным сердцем, а рядом с ней стоял курсант — ее внук.
Судьба, будь справедлива и подари ей радость встречи с сыном!
...К обеду мы с Олежкой были в детском доме. Оформив документы, я двинулся к выходу, попрощавшись с ним.
— Папа! — резанул меня по сердцу детский крик.
Олежка подбежал ко мне и схватил за ногу. Глаза его были полны слез. Я присел, взял его за худенькие плечи, прижал к себе, пытаясь успокоить.
— Ну, что ты, малышок, я еще к тебе приеду.
Прибежали приглашенные директором воспитатели, усадили его на диван и стали заигрывать с ним.
— Уходите быстро, — шепнула мне директор.
Я рванулся к двери, а вслед вновь услышал:
— Папа, не уходи!
Я шел по коридору, и в моих ушах звучал голос Олежки. От этого крика больно щемило сердце. Я не помню, как выскочил из детдома. Идя по улице, я долго не мог успокоиться: я испытывал смешанное чувство вины и печали за всеми забытого на свете мальчишку.