Тайна на дне колодца - Носов Николай Николаевич. Страница 17
Время от времени ко мне в подвал спускался кто-нибудь из покупателей с записочкой от дяди Володи, на которой было обозначено, сколько угля следовало отпустить. Каждому покупателю я отвешивал требуемое количество угля и от каждого выслушивал какое-нибудь насмешливое замечание по поводу того, что я слишком мал, или что я слишком черен, или что я здесь, в этом подвале, словно чертенок в аду, а уголь у меня, стало быть, для поджаривания грешников. На все эти не слишком разумные замечания я отвечал презрительным молчанием, так как что тут ответишь? Разве моя вина в том, что я был слишком мал, и разве я мог не быть черным, если имел дело с углем?
Когда торговля кончалась и я отправлялся домой, прохожие на улице оглядывались на меня и тоже отпускали разные шуточки по моему адресу. А маленькие ребятишки бежали иной раз за мной гурьбой и кричали, захлебываясь от смеха:
— Трубочист! Негритенок! Страшила! Чучело! Особенно тягостными были для меня первые дни сидения в этом угольном каземате. Покупатели являлись не часто, поэтому скучать приходилось главным образом в одиночестве. Сидя на стуле, я глядел на кучу угля, над которой в серебристой полоске солнечного луча, падавшего из окна, толклись мириады угольных пылинок. Но мысленно я был далеко от этой кучи. Я был со своими друзьями, которые, как всегда в это время, гуляли в Кадетской роще, купались или удили рыбу в Кадетском пруду. Пруд этот огромный — целое озеро — был тут же, рядом с Кадетской рощей. Кроме пруда, неподалеку имелось еще обширнейшее болото, по которому можно было путешествовать, прыгая с кочки на кочку или бродя по колено в воде.
Как раз накануне, совершая путешествие по болоту, мы нашли под кустом, на кочке, гнездо дикой утки с выводком диких утят. Утята были крохотные, пушистые и до такой степени легкие, что, казалось, ничего не весили. Их можно было брать из гнезда и сажать в воду, и они не тонули, а без всяких усилий держались на поверхности воды. Самой утки поблизости не было. Может быть, мы спугнули ее и она пряталась от нас где-нибудь в кустах или зарослях камыша. Мы решили утят не трогать, а приходить сюда ежедневно и наблюдать, как будут они расти.
Ну и вот!.. Теперь, вместо того чтобы гулять в лесу, купаться или ловить рыбу в пруду, вместо того чтобы путешествовать по болоту и любоваться дикими утятами, я должен был сидеть в темном, сыром подвале в ожидании редких покупателей и томиться от скуки.
Когда глаза мои полностью освоились с царившим вокруг полумраком, мое внимание привлекла лежавшая в одном из темных углов подвала куча того, что теперь называют макулатурой, а тогда называлось просто бумажным хламом. Здесь были старые газеты, журналы, не переплетенные и даже не разрезанные книжки собраний сочинений разных писателей, которые давались в приложениях к выходившему в те времена журналу “Нива”. По мере надобности дядя Володя брал из этой кучи бумагу и относил ее в лавку для завертывания покупок своим покупателям.
Как только эта куча попалась мне на глаза, я принялся читать книгу за книгой и в сравнительно небольшой срок прочитал полные собрания сочинений Гауптмана, Ибсена, Гамсуна, Метерлинка и ничего или почти ничего в них не понял. В то время я еще не умел выбирать книги, подходящие для моего возраста, а читал все без разбора и не бросал книгу, если видел, что она для меня непонятна, а продолжал упорно читать, надеясь, что мне вдруг, каким-то чудом откроется ее тайный смысл.
Однажды, роясь в куче бумажного хлама, я вытащил какую-то старую, истрепанную книжонку, в которой листочки еле держались, а некоторые и вовсе были оторваны. Обложка истерлась до такой степени, что мне с трудом удалось прочитать название. Это были сказки Ганса Христиана Андерсена. Я хотел эту книжку тут же бросить обратно в кучу, но подумал: если она так сильно потрепана, то это потому, должно быть, что ее читали многие люди, а раз так, то, наверное, она интересная. Я начал эту книгу читать и уже не мог от нее оторваться. Хотя я уже знал в то время, что сказки — это неправда, мне казалось, что в этих сказках изображена самая настоящая, самая доподлинная жизнь.
Особенно сильное впечатление произвела на меня в этой книжке история, которая называлась “Гадкий утенок”. Я очень сочувствовал бедному утенку, потому что мне самому приходилось в жизни терпеть много обид: и от страшной собаки, и от бешеного Степки-растрепки, и от ребятишек, которые дразнили меня, и от насмешливых покупателей. К тому же еще я остался на второй год и меня все время сверлила мысль, что, как только окончится лето, я снова пойду в школу, и все ребята, с которыми я учился в прошлом году, будут подходить ко мне и с презрением говорить:
“Эх, ты! Остался на второй год! Мы теперь будем первоклассники, потому что мы умнее. А ты глупый. Ты глупый гадкий утенок, вот ты кто!”
А в общем, все обошлось как-то. Никто не дразнил меня, когда я пришел осенью в школу, никто не говорил презрительных слов. Все для меня началось заново, с той разницей, что теперь я сидел за партой уже не с братом, а был у меня товарищ Володька Митулин, маленький худенький мальчик с остреньким носиком, бледным лицом и большими голубыми глазами. Я очень привязался к нему, так же как и он ко мне. У него была страсть: дарить что-нибудь. Бывало, придет утром в класс с каким-нибудь красивым карандашом и показывает мне:
— Смотри, какой карандаш. Правда, красивый?
— Красивый, — соглашаюсь я.
— Вот попробуй, как хорошо рисует.
Я возьму карандаш, почеркаю по бумаге.
— Правда, хорошо?
— Хорошо, — соглашаюсь я.
Он заглядывает мне в глаза. Видит, что карандаш на самом деле нравится мне.
— Хочешь, тебе подарю?
Я, понятное дело, отказываюсь. Мне не хочется отбирать у него вещь, которая его так радует. Тогда он начинает клясться, божиться, что ему ничуточки, ну ни капелечки не жалко, что, если он захочет, у него завтра же будет тысяча таких карандашей. Видя же, что я не соглашаюсь, он кричит своим тоненьким голосом:
— Ну хорошо, пополам! Пополам!
И, уже не дожидаясь моего согласия, вытаскивает из кармана перочинный нож и разрезает карандаш на две части.
Я, конечно, тоже старался не оставаться в долгу, и у нас установилось такое обыкновение: что бы у кого ни было — карандаш, грифель, ластик, мелок, кусок смолы, сургуча, пластилина или оконной замазки, — все пополам. Но бывают ведь вещи, которые не разделишь так просто: какая-нибудь диковинная пуговица, красивая открытка, иностранная монетка или почтовая марка. Попробуй, однако, отказаться от медной блестящей пуговицы (самой настоящей солдатской пуговицы!), если ему уж так хочется подарить тебе! Сегодня ты не взял у него пуговицу, а завтра он не возьмет у тебя переводную картинку, которую тебе хочется подарить ему.
— Вот возьмешь, — говорит, — пуговицу, тогда возьму у тебя картинку.
В общем, был он какой-то, что называется, “шиворот-навыворот”, не такой, как другие мальчишки, с которыми один разговор:
“Вот ты не дал мне вчера пуговицу, которую я просил, а сегодня не получишь у меня картинку. Как говорится — фигос под нос!”
Однажды приносит осколок красного стекла. Если приложить его к глазу, а другой глаз зажмурить, то весь мир вокруг преображается: все становится ярким, красочным, необычным, словно попадаешь в какое-то волшебное царство. Смотришь в это стеклышко, смотришь, никак наглядеться не можешь. А он только улыбается:
— Хочешь, тебе подарю?
Увидев, однако, по выражению лица, что ты не можешь принять от него такую драгоценность, тут же спохватывается:
— Ну, ладно, пополам! Пополам!
Как всегда быстрый на руку, он кладет стеклышко на пол — и трах каблуком. Вместо того чтоб расколоться надвое, стеклышко разлетается на мелкие части, которые и собрать нельзя. Он смотрит на них с каким-то спокойным недоумением и не спеша садится за парту.
— Ну вот, — говорит, — ни мне, ни тебе не досталось.
И все это с каким-то непривычным добродушием, без всякой досады, будто и дело было только в том, чтоб никому не досталось.