Тайна на дне колодца - Носов Николай Николаевич. Страница 26

Удар! Еще удар!.. А что дальше? Дальше-то что?.. Ничего! Лента кончилась. Верхняя бобина пуста. Вся лента — на нижней бобине. С лихорадочной поспешностью мы перематываем ролик обратно на верхнюю бобину и прокручиваем вторично. Если в первый раз мы смотрели картину, как говорится, на полном серьезе, озабоченные лишь вопросом, получится у нас что-нибудь вообще или нет, то теперь мы начинаем замечать комизм положений, в которые попадают герои фильма, и потихоньку посмеиваемся. Покрутив ленту во второй раз, крутим в третий и теперь смеемся в полную силу.

Наконец мы уразумели, что перед нами не какая-нибудь кинодрама, а самая что ни на есть комическая лента, даже, скорее всего, из числа тех, которые принято было называть “сильно комическими”. Мы смотрим картину снова и снова. Смотрим сами и другим показываем. Всем! Всем! Всем! Всем, кто хочет смотреть. Все смотрят и смеются. И мы смеемся вместе со всеми, каждый раз замечая подробности, которые раньше ускользали от нашего внимания. Если раньше нам казалось смешным, что человек, получивший удар по голове табуреткой, скатывается с лестницы, то теперь смешит выражение лица, с которым он катится по ступенькам.

Теперь, когда мы бываем с отцом на концертах, в кинотеатрах, то просим, чтоб нам разрешили смотреть из кинобудки. Там мы завязываем знакомство с киномехаником, рассказываем, что у нас “тоже” есть киноаппарат, и выпрашиваем у механика немножечко кинопленки. В те времена в кинобудках часто залеживались старые фильмы, и механику ничего не стоило дать нам небольшой ролик с отрывком какой-нибудь драмы из великосветской жизни, кинохроники и даже американского фильма с ковбоями и индейцами, скачущими на лошадях и палящими друг в друга из ружей. Мелькают лошадиные ноги. Вьются по ветру длинные гривы. Белые дымки вылетают беззвучно из ружейных стволов. Всадники на полном скаку падают с лошадей. Ужас до чего захватывающе! Поостывший было интерес к киноаппарату, таким образом, время от времени подогревается.

А жизнь между тем идет своим чередом. Я по-прежнему ношусь каждое утро как угорелый со своими газетами и со своими “сенсациями” — зарабатываю “на скрипку”, как говорится. Мне кажется, что я давно заработал уже не то что на скрипку, а на целый контрабас, но у отца все один и тот же разговор: погоди еще капельку. В конце концов совесть его, видно, заела, и в одно прекрасное утро мы отправляемся с ним… Куда? Ну, не в музыкальный магазин, конечно (в ту пору никаких музыкальных магазинов не было), а все на тот же рынок. Обходим все палатки, торгующие разным старьем, но нигде не находим того, что нам нужно. Теперь у нас один путь — на толкучку.

Толкучка, или, как ее иначе называют, барахолка, — это там, где каждый толчется со своим товаром в руках. Кто хочет продать ботинки, у того в руках ботинки, кто продает брюки или старую шапку, у того в руках брюки или старая шапка, а кто хочет продать скрипку, у того в руках, разумеется, скрипка. В тот период всеобщей разрухи торговля старьем приобрела такой размах, что на толкучке можно было купить любую вещь, за исключением разве что пианино и трамвайных вагонов. Правда, иной раз приходилось изрядно потолкаться, пока встретишь продавца с нужным товаром.

Нам, однако же, повезло. Не успели мы дойти до толкучки, выплеснувшейся с Галицкой площади на примыкавшую к ней широкую Степановскую улицу, как увидели нечто, по поводу чего отец, у которого, как известно, на каждый жизненный случай была пословица, сказал:

— Смотри-ка, недаром говорится — на ловца и зверь бежит.

Я посмотрел в сторону, куда он показывал, и увидел, что “зверь” этот была безобидная, скромно одетая интеллигентная женщина со скрипкой в руках, спускавшаяся по Бибиковскому бульвару к рынку. Как только она подошла ближе, отец спросил:

— Продается скрипка?

— Продается, — с застенчивой улыбкой ответила женщина, словно чувствуя себя виноватой в том, что ей приходится продавать скрипку.

— Сколько стоит?

Женщина назвала цену. Отец взял скрипку, повозил смычком по струнам. Потом вручил скрипку мне. Достал из кармана бумажник и расплатился с женщиной. Поблагодарив, женщина повернулась и поспешно ушла обратно, так и не дойдя до рынка. Отец был явно доволен и собой и покупкой. Он радостно улыбался. Хлопал меня рукой по спине. Говорил, что нам здорово повезло, и повторял свою шуточку насчет ловца и зверя. Потом он отправился по своим делам, а я поплелся со скрипкой домой.

Именно поплелся. Не бежал. Не помчался. Не полетел, как на крыльях! Я воображал, что буду радоваться, как только скрипка окажется в моих руках, но почему-то не радовался. Не ликовал. Какое-то странное, сложное чувство владело мной. Я понимал, что, добившись наконец скрипки, я сделал свой выбор, определил свой жизненный путь. Правилен ли он? Впервые мне приходилось задумываться над тем, что я делаю нечто нужное мне не сейчас, не сегодня, а то, что нужно будет мне во всей моей последующей жизни. А этого ли я хотел для себя от жизни? Я мысленно уверял себя, что да. Именно этого! И сам не верил себе. Вернее сказать, сомневался, верю ли я сам себе или не верю. Весь я был — одно сплошное сомнение и сомневался даже в том, на самом ли деле я сомневаюсь в чем-то или это мне только так кажется.

Впрочем, когда я дошел до дома, то каким-то образом дошел до умозаключения, которое мог бы сформулировать словами Юлия Цезаря: “Жребий брошен. Рубикон перейден”.

ЗА РУБИКОНОМ

Итак, жребий брошен. Я дома и настраиваю скрипку. Пробую сыграть известные мне мелодии. И я не в восторге от своей музыки. Что-то не нравится мне. Не то чтобы я ощущал фальшь. Конечно, фальшь есть, но не в этом беда. Когда я поупражняюсь, пальцы привыкнут попадать на нужные лады — и фальши не будет. Это я понимаю. Но мне не нравятся сами извлекаемые мною звуки. В них недостает чистоты, певучести. Струны у меня не “поют”, а как-то раздражающе пищат, визжат или скрипят. Особенно когда меняется направление движения смычка. Здесь, перед тем как остановиться, смычок замедляет свое движение, и это замедление сопровождается противным, раздражающим слух скрипом. Когда же смычок начинает двигаться в обратном направлении, он не сразу приобретает нужную скорость — и опять тот же терзающий уши скрип!

Я понимаю, что нельзя же сразу выучиться играть на скрипке. Отец обещает найти мне учителя. А пока он “ищет”, я покупаю себе так называемую “Школу Берио”, то есть сборник упражнений для обучающихся игре на скрипке. Играю помещенные в этом сборнике этюды и терзаю свои собственные уши своей собственной музыкой. Постепенно я переиграл почти все помещенные в “Школе” этюды и упражнения, но не знаю, добился ли каких-нибудь успехов. Чувствую, однако ж, что у меня что-то не ладится…

Отец наконец нашел мне учителя. Он живет на Малой Васильковской улице. Там у него на четвертом этаже маленькая квартирка с маленькими комнатками, а комнатки — с маленькими окнами (это, должно быть, после нашей большой квартиры на Марино-Благовещенской мне все у него кажется крошечным, миниатюрным). Зовут его Луарсаб Саркисович. Он не турок, но и не грек. Это известно в точности, так как он сам о себе любит говорить словами популярной в те годы песенки: “Я не турок, я не грек, я кавказский человек”. Он напевает себе под нос эти слова, не уточняя, однако ж, к какой именно кавказской нации принадлежит.

Он невысокого роста. Худой. Волосы черные с проседью. Глаза задумчивые, грустные. Очень густые брови. Одет небрежно.

Когда я являюсь к нему впервые, он велит мне сыграть упражнение из “Школы Берио”. Стоя перед пюпитром с раскрытыми нотами, я старательно пиликаю заданное упражнение. Он в это время шагает по комнате за моей спиной, курит самодельную папироску, разгоняя рукой выпускаемые изо рта клубы дыма, словно отмахивается от одолевающей его мошкары. Прослушав до конца мою музыку, он продолжает шагать, погрузившись в задумчивость, словно забыл обо мне. Потом говорит:

— Так, конечно, можно играть…

Слово “конечно” он произносит на свой манер. Обычно звук “ч” в этом слове мы произносим как “ш”, в результате чего у нас получается “конешно” или, вернее, “канешно”. Он же особенно старательно выговаривает “ч”, так что вместо “канешно” у него получается “канечино”.