Тайна на дне колодца - Носов Николай Николаевич. Страница 34
“А Деникин наступает! А Деникин наступает!..”
Или:
“А Петлюра наступает! А Петлюра наступает!..”
И так далее, в этом же роде.
Неизвестно, на чем основывались эти широковещательные прорицания полоумного Васи — на какой-либо осведомленности или на распространявшихся среди населения слухах, — известно только, что они иногда сбывались, хотя при частой смене властей в ту пору это легко можно было объяснить совпадением.
В общем, так или иначе, даже в периоды относительного затишья в военных действиях, Вася служил постоянным напоминанием, что живем мы в неспокойное время и всегда можно ожидать какого-нибудь наступления…
Кончалась гражданская война.
Постепенно возвращались в города разбежавшиеся по деревням горожане.
Возвращались и учителя в школы.
И порядка в школе становилось больше.
И все больше спроса было с учеников.
И я увидел, что вовремя взялся за ум. Ко мне предъявляли больше требований. Но и я сам предъявлял больше требований к себе.
Я не рассказал, что сейчас же после революции наша частная гимназия перешла в государственную собственность и уже не называлась Стельмашенковской, а просто девятой гимназией. Всего до революции в Киеве было восемь государственных гимназий, и все они назывались по номерам: от первой по восьмую, а теперь к ним присоединилась еще и девятая. А потом, когда была образована единая трудовая школа, наша гимназия, как и все остальные, была переименована в трудовую школу-семилетку, номер сейчас уже не помню какой.
Теперь часто приходилось слышать, что нашим ребятам трудней учиться, чем прежним. Это не совсем так. В дореволюционной гимназии, помимо обязательных немецкого и французского языков, изучались еще церковнославянский, древнегреческий и латинский (то есть древнеримский) языки. Изучать эти так называемые мертвые языки было дело муторное, так как ни на минуту не оставляла мысль, что ни к чему учить языки, на которых говорили тысячу или две тысячи лет назад, а теперь уже никто и не говорит нигде. Многие не выдерживали постоянной зубрежки и уходили из гимназии, или их исключали за неуспеваемость. Русское правописание тогда было гораздо сложней теперешнего. Звук “е” обозначался тогда не только буквой “е”, но еще и буквой “ять”, которая писалась на манер твердого знака с палочкой впереди, но произносилась в точности так же, как буква “е”. И вот в одних словах нужно было писать “е”, а в других почему-то “ять”. И не было никакого правила, по которому можно было бы определить, какую букву нужно писать: “е” или “ять”. Слова, в которых писалась буква “ять”, нужно было просто запомнить, а их было столько же или почти столько, как и тех, в которых писалась буква “е”. Таким образом, в памяти надо было держать чуть ли не весь словарь. Вместо одной буквы “и” тоже было две, даже три, то есть “и” простое, как пишут теперь; кроме него, было “и с точкой”, как в немецком или французском языках, и еще буква “ижица”, похожая на перевернутую вверх ногами букву “л”. Кроме буквы “ф”, была еще “фита”. Произносилась она точно так же, как “ф”, но в некоторых словах почему-то нужно было писать “фиту”. И еще в конце каждого слова, кончавшегося твердой согласной, нужно было писать твердый знак.
Со всеми этими грамматическими излишествами покончила только революция. Советская власть сразу же отменила и букву “ять”, и “и с точкой”, и “фиту”, и “ижицу”, и твердый знак в конце слов. Многие грамматические правила были упрощены. Изучение церковнославянского языка, так же как древнегреческого и латинского, было отменено. Закон божий тоже был отменен. То есть упразднены были предметы, требовавшие не понимания, а одной лишь зубрежки, и в этом было огромное облегчение. Правда, тому, кто уж очень разленился или слишком отстал, все равно было трудно, но все-таки, как говорится, жить было можно. Как вспомнишь, бывало, что теперь уже не нужно ломать голову, какую букву писать, “е” или “ять”, так сразу на душе становилось легче.
Я не рассказал также, что, пока длилась война империалистическая, а потом гражданская, продукты и вообще все товары дорожали и дорожали. Разные торгаши, лавочники, спекулянты пользовались тем, что товаров было мало, и все время поднимали цены на них. Дошло до того, что коробка спичек, которая стоила копейку, стала продаваться за рубль, а потом и за сто рублей, а потом и за тысячу. Тысяча рублей была в те времена самая мелкая монета или, вернее сказать, самая мелкая купюра, и называлась она уже не “тысяча рублей”, а просто “кусок”. Если предмет стоил десять тысяч рублей, то говорили, что он стоит десять “кусков”, а если стоил сто тысяч рублей, говорили — сто “кусков”. Счет на “куски” держался, однако, недолго, так как цены росли с бешеной скоростью, и вместо тысяч рублей в ход пошли миллионы, которые называли “лимонами” для легкости, так сказать, произношения. Уже такие “мелкие” купюры, как тысяча рублей, и употреблять было нельзя, поскольку, чтобы уплатить за коробку спичек, скажем, миллион, потребовалась бы тысяча бумажек по тысяче рублей (каждый знает, что миллион — это тысяча тысяч). Отсчитать тысячу бумажек по тысяче рублей и не сбиться со счета было не такое простое дело. Эти бумажки не уместились бы ни в кошельке, ни в бумажнике, а разве что в саквояже или в мешке. Поэтому тысячерублевые бумажки просто вышли из употребления, как до этого перестали употреблять бумажки достоинством в рубль, десятку или сотню рублей. Теперь самая мелкая денежная бумажка стала миллион, по ценности равная чему-то вроде теперешней копейки.
Эти вышедшие из употребления денежные знаки, выпущенные разными правительствами, мы, то есть тогдашние мальчишки, собирали в виде коллекций, на манер того, как теперешние ребята собирают почтовые марки. Цены между тем продолжали расти, счет уже доходил до миллиардов, но в это время Советская власть уже отбила все нападения разных белогвардейских генералов с иностранными интервентами и приступила к мирному строительству.
Начали с того, что выпустили новые деньги, уже не в виде миллионов рублей, а в виде обычных рублей с копейками, и устроили государственные, кооперативные магазины, где все товары продавались по так называемым твердым, установленным государством ценам. Теперь уже частные торговцы, то есть лавочники и разные спекулянты, не могли взвинчивать цены, то есть брать за товары дороже, чем они стоили, так как каждый мог купить, что ему нужно, в государственном магазине по дешевой цене. Торговать в собственной лавочке частным торговцам становилось не так уж выгодно. Один за другим они закрывали свои магазины и поступали куда-нибудь на работу. Дядя Володя, у которого я когда-то сидел в угольном погребе, тоже закрыл свою лавочку и поступил продавцом в бакалейный магазин. Торговать углем он бросил еще раньше, так как сидеть у него в погребе я мог только летом, во время каникул, когда спрос на уголь не так уж велик. Зимой же, когда было самое время продавать уголь, я должен был учиться и не мог по целым дням пропадать в погребе.
Хлебные и вообще всякие продовольственные карточки были в то время отменены, и никаких продуктовых пайков уже не выдавали, так как за деньги тогда все можно было купить. За концерты артистам хорошо платили. Квартет “сибирских бродяг” постоянно имел работу, так что нужды нам не приходилось терпеть.
Однажды отец не мог заехать перед концертом домой за баяном и велел нам с братом притащить баян к началу представления в театр “Мулен-Руж”. Баян в плотном деревянном футляре — штука тяжелая. Чтобы нам было легче, отец придумал просунуть сквозь ручку футляра палку от половой щетки. Мы с братом должны были положить концы палки на плечи так, чтоб баян висел посредине. Попробовав, мы убедились, что получилось действительно не тяжело. Баян можно было тащить по улицам, подобно тому как туземцы Центральной Африки носят убитых на охоте косуль. Такую картинку мы видели в учебнике географии.
Однако то, что казалось легким вначале, на самом деле оказалось не таким уж легким. Палка от половой щетки врезалась в плечи. Мы то и дело останавливались, чтоб переменить плечо, но баян все же доставили в театр вовремя, за что были вознаграждены возможностью посмотреть представление. С тех пор мы уже чуть ли не ежедневно таскали баян то в один театр, то в другой и каждый раз смотрели представление. Нас ничуть не смущало то обстоятельство, что приходилось по нескольку раз смотреть одну и ту же программу. Во-первых, смотреть хоть что-нибудь было лучше, чем ничего не смотреть; во-вторых, были такие номера, которые не надоедало смотреть по нескольку раз; в-третьих, некоторые номера иногда заменялись другими из-за болезни артистов, что являлось для нас, как говорится, приятным сюрпризом.