Форварды покидают поле - Халемский Наум Абрамович. Страница 54
— Отстань от пацана,— услышал я злой и решительный голос Княжны.— Дай ему поспать.
Он выплюнул замысловатое ругательство и встал:
— Проснется — не забудь сказать: пусть в субботу ровно в девять вечера ждет меня у церкви.
Седой говорил еще что-то, но я уже ничего не понимал и вскоре уснул, но, кажется, ненадолго. Разбудил голос Княжны. Голова была тяжелой и тошнило.
— Вставай, ты мой недоцелованный, вставай, кроха ненаглядная!
Почему я здесь? Ведь тысячу раз давал себе слово обходить это проклятое гнездо.
Руки Княжны легли мне на плечи, но я освободился от них и, надев спецовку, вышел.
— В субботу в девять Седой ждет у церкви! — бросила она вслед.
Двор окутала густая темень. Опустошенный, стоял я в парадном, не зная, куда идти. Домой? Но как показаться на глаза матери? В кармане сиротливо позванивают два медяка. Теперь жди, пока он вернет деньги. Для этого ему надо ограбить квартиру ювелира, забрать столовое серебро и дорогие камешки в печке. Мне вдруг отчетливо припомнился весь его рассказ. Беременная дочь ювелира увидит перед собой людей в масках, с «пушками» в руках... Степан далеко — приводит кулаков села Ивановки к общему знаменателю. Эх, Степа, Степа, как нужен ты мне сегодня... И понесло же тебя на аванпосты коллективизации!
Пойти к Саньке, что ли?
Дружок сидит на скамье у ворот рядом с Борисом Ильичем. Оказывается, сегодня они напряженно тренировались и чертовски устали.
— Что случилось? — сразу же спрашивает Санька.
Молчу, неохота рассказывать при Борисе Ильиче.
— Вовка, у тебя беда? — продолжает допытываться Саня.— Ты что, не доверяешь Борису Ильичу?
— Борису Ильичу совсем не интересно слушать всякую чепуху. В шесть утра я буду идти на завод, выйди к воротам. Есть дело.
Саньку разбирает любопытство. Он извинился перед Борисом Ильичем и отошел со мной в сторону. Слушает внимательно, и даже в темноте можно прочесть беспокойство на его лице.
— Ты, как муха, садишься на всякую гадость,— брезгливо говорит он.
— Да разве я хотел...
— Седой видит в тебе достойного помощника и думает: «Неустойчивый этот Вовка, его можно приручить...»
— Что же делать?
— Давай попросим денег у Бориса Ильича. Заработаем и отдадим. Матери ты что скажешь?
— Скажу — еще не платили.
— До чего бессовестный! Матери лгать! Да не обижайся, болван. Постой, я попрошу денег у Бориса Ильича.
В густой темноте то вспыхивал, то затухал огонек папиросы Гуттаперчевого Человека. Долго не идет Санька... Наконец он зовет меня.
— Сходим ко мне домой, и я дам тебе восемь рублей, — говорит Борис Ильич,— но при одном условии: я должен знать, для чего они понадобились.
Борис Ильич кладет руку мне на плечо. Иду рядом с ним и все не решаюсь заговорить.
— Вова! Раз человек таится от друзей, значит, дела у него сомнительные. Не обижайся — мы, конармейцы, народ прямой. На хорошее — с дорогой душой дам, даже без возврата, хоть каждый рубль горбом зарабатываю.
— Я и не возьму без возврата.
— Почему? Ведь иногда не то что денег, а жизни ради человека не пожалеешь.
Борис Ильич занимает комнатушку в жилом флигеле цирка. Пока Санька разжигает примус и кипятит чай, я по порядку, пропуская лишь ненужные детали, излагаю свою историю.
Борис Ильич долго молчит, жадно затягиваясь дымом папиросы. Саня налил нам чаю и сам уселся за стол.
— От того, как ты поступишь в этот раз, возможно, зависит все твое будущее.— Он протянул мне портсигар. — Прожить жизнь без ошибок, колебаний и сомнений не каждому удается. Но генеральное направление каждый человек обязан определить для себя. С кем он? С честными людьми или с подонками?
«Вечность или миг — вот что должен решить человек»,— вспомнил я слова Студенова. Что-то общее было в мыслях Студенова и Бориса Ильича, Лидии Яковлевны и моего старика, хоть они друг друга не знали и все были такие разные.
— Разве интересно жить среди людей, готовых перегрызть друг другу горло и думающих только о себе? — спрашивает Борис Ильич. Он не ждет моего ответа и продолжает говорить:— Иной слабый человек, попав в болото, не находит в себе сил выбраться из него.
Он подсел ближе, подыскивая весомые слова.
Я слышу, как Саня прихлебывает горячий чай.
— Надо победить в себе трусость, нерешительность, нечестность, вырваться из-под дурного влияния...
Борис Ильич на миг закрыл глаза.
— Был у меня командир в гражданскую войну, мудрый дядька. Однажды он сказал мне: «Коли тебе плохо, и ты одинок на всем белом свете, и надобно принять правильное решение,— попробуй не спеша заглянуть в самую сущность своих поступков. Если они не приносят людям радости, а тебе бодрости — не совершай их».
Он курит так, словно впервые взял папиросу, без той небрежности, которая отличает опытного курильщика. Пытается пускать кольца, но не получается. В конце концов сердито тушит папиросу в пепельнице и трет рукой подбородок. Гляжу на резко очерченный, глубокий сабельный шрам на его щеке, на его молодые глаза и чувствую себя жалким и мелким.
— Посмотрись в зеркало. Скис ты совсем. Толстой Лев Николаевич, не помню где, написал что-то в таком роде: человек должен быть всегда радостным. Если радость кончается — ищи, в чем ошибся.
Гуттаперчевый Человек вдруг резко встал, перегнулся через стол и, взглянув мне прямо в глаза, сказал:
— Ищи, в чем ошибся. Ищи!
А зачем искать, я и так знаю. Мама говорит, что не только тот вор, кто крадет, но и тот, кто лестницу держит.
— Я знаю, в чем вы упрекаете меня,— говорю я.— Тебе, мол, предлагают начать новую жизнь, идти честной дорогой, работать, учиться, а ты лезешь в болото, хочешь клопов по тюрьмам кормить.
— Разве не так? — перебил Борис Ильич. — Но не в этом суть. Ошибка твоя, знаешь, в чем кроется?
— В чем?
— В трусости!
Ничто не могло меня так оскорбить, как обвинение в трусости. Кто на Черноярской назовет меня трусом? Разве не я сидел в клетке со львами?
— Дядя Боря,— вступился за меня Саня. — Вова не трус, ей-богу, не трус.
Борис Ильич отмахнулся и встал. Глаза его сверкнули гневом.
— А я утверждаю: трус, самый настоящий трус! Не много надо храбрости, чтобы подраться с Васькой, Колькой или Женькой! — гремел он.— Не много. А ты поднимись против врага, злобного врага, борись с ним не на жизнь, а на смерть. Ты сильней его своей правдой. Вот тогда я скажу: «Да, Вова Радецкий — человек!» А то ведь из трусости готов идти на подлое дело. Боишься уличного атамана? Так ползай перед ним, продай честь, совесть, будущее и настоящее, все брось к его ногам! Иди в уркаганы, раз не в силах победить в себе труса.
Обидно слушать такое, но и уйти не могу.
— Кто боится за свою шкуру, тот поддается злу. Что ж, спасая ее, дай убить беременную женщину!
Эти слова ранят и лечат меня одновременно.
— Кто ты? Человек или щенок? Не страшись смерти, я-то еще в ранней юности не побоялся против беляков пойти, разобрался, под чьими знаменами воевать должен. Под белым штандартом были деньги, разгульная жизнь, девки почище твоей Княжны. Под красным — голод, вши, одна винтовка на двоих, десяток сухарей на весь взвод, коня надо было добывать самому в бою, стремена на босу ногу. Отчего же пали белые штандарты? Правда наша испепелила их, огонь нашей мечты. А ты, как жалкий слюнтяй, испугался трусливых ворюг, воюющих с беременными женщинами. Встаньте! — вдруг крикнул Борис Ильич.
Мы с Санькой вскочили и вытянулись, будто перед самим товарищем Фрунзе.
Гуттаперчевый Человек улыбнулся.
— Садитесь, чудаки! Я говорю — встаньте против Седого Матроса и его шайки. На их совести много мокрых дел. Пойдите в райкомол, соберите смелых ребят, я тоже готов помочь, свяжите бандитов по рукам и ногам. Вот тогда я поклонюсь вам и скажу: «Родись вы в одно время со мной — быть бы вам отважными конармейцами». Чего трусить? Власть советская одолела полчища врагов, всяких черных и белых рыцарей, гренадеров и кадетов, так неужто с пятью жалкими уркаганами не управится?