Повесть о юнгах. Дальний поход - Саксонов Владимир Исаакович. Страница 10

Жалко, что мама никогда этого не увидит. И рассказать не расскажешь, а жалко, что она никогда не увидит этих ребят в матросских робах и не услышит, как печка гудит, не почувствует, как у нас празднично из-за ее посылки: мы вроде смотрим друг на друга какими-то новыми глазами и непонятно почему, но гордимся, что живем в одном кубрике и получаем посылки с Большой земли.

— Хочешь, открою? — предложил Сахаров.

— А чем?

Юрка протянул мне штык. Я поддел крышку, нажал. Скрипнув, обнажились тонкие гвоздики.

— Подожди-ка, — сказал вдруг Леха. — Встряхни… Есть там коржики?

Сахаров поднял руку:

— Тихо! Радисты принимают на слух…

Все рассмеялись.

— Так и не понял, — признался Леха.

— Сейчас посмотрим. — Я снял крышку и отложил ее в сторону.

— Бумажка, — пропел Юрка. — А под ней? Носки!

— Носочки!

— Теплые…

— Еще одни!

— Одеколон.

— Ого! Зачем он тебе?

— Мама, сам понимаешь…

— Коржики! — объявил я.

Сахаров отвернулся:

— Не люблю сладкого.

— А ты попробуй. Мама ведь прислала.

Он остановился вполоборота:

— Ну давай уж…

Обязательно ему надо отличиться! Был бы ведь неплохой парень, если бы…

Если бы что? А кто его знает!

Мы жевали коржики и читали письма.

В кубрике пахло оттаявшей корой, чуть-чуть дымом и шинелями. Пахло и привычно и тревожно — как в дальней дороге.

— Чего ты? — спросил Юрка. — Заскучал?

— Нет.

Просто я совсем, оказывается, забыл вкус коржиков. Или он показался мне другим.

Вадик Василевский жует и в потолок смотрит. Новые стихи, наверное, сочиняет. Про него бы тоже можно было рассказать. Смешной он. Ему еще и пятнадцати нет — самый молодой и самый маленький юнга в роте. Старшина роты мычит, как от зубной боли, когда видит, как Вадик, в шинели до пят, вышагивает в строю — в самом конце, на «шкентеле»… Мы уже научились ходить широким флотским шагом, а у Вадика не получается. Зато он стащи сочиняет, и хорошо выходит!

— М-м, — промычал Леха. — Отец пишет: «Мы с тобой, Леха, еще сходим на охоту. Возьмем двустволки — и в тайгу, с ночевкой». А помнишь, я рассказывал, как мы с ним в снегу спали?

Юрка молча кивнул. Он ел сосредоточенно, не торопясь, — так едят то, чего не приходилось еще пробовать.

— Теперь от сестры почитаем, — сказал Леха и надорвал второй конверт.

— Она молодая? — спросил Сахаров.

— Двадцать один.

— Старовата…

— Заткнись! — Леха рассмеялся, сунул в рот коржик.

А про Юрку и Леху я бы рассказал побольше, чем о других, Хотя нет, лучше, чтобы они когда-нибудь, когда война кончится, приехали ко мне домой в отпуск. Навоспоминались бы!..

— Вот же! Вот оно… Где? — засуетился вдруг Леха. — Где письмо? Вот же отец сам пишет! Про охоту, и все… — Он поднял глаза и виновато улыбнулся: — Сам…

За дверью кто-то затопал, сбивая с ботинок снег.

— Ну, у кого здесь одеколончик? — подошел Воронов. — После бритья хорошо бы.

Глядя на Леху, я протянул старшине флакон. Леха медленно поднимался со скамьи. Встал, пошевелил губами и глухо сказал:

— Мой отец… смертью храбрых!

А коржик еще не доел — стоял с оттопыренной щекой и смотрел куда-то мимо нас.

— Убили…

Сел и стал дожевывать.

Расползался приторный запах одеколона.

Гудела печь. В том углу кто-то спорил, смеялся.

Воронов рассматривал конверты. Мы с Юркой стояли около скамьи. Леха сидел и дожевывал.

Печь все гудела. Все было как всегда — вот что самое страшное. Все было как всегда, и эта обычность — говор, смех, гудение печки, топот за дверью — только подчеркивала Лехино невыносимое молчание.

Повесть о юнгах. Дальний поход - i_012.jpg

Дверь хлопнула.

— Юнга Савенков! — услышал я голос старшины роты. — За вами наряд вне очереди… Завтра рабочим по камбузу. Ясно?

Чаще всего Леха рассказывал, как они ходили на охоту — отец и он. У Лехи была малокалиберка. Он считал, что самое главное — это метко стрелять. Только теперь, когда сам начал службу, Леха понял, что отец прежде всего учил его любить тайгу. Любить, а потом уж стрелять и все остальное. «Чуешь, — спрашивал он, — как снегом-то пахнет?..»

И, может быть, потому, что за дверью кубрика вставал дремотный, укутанный в снежные сумерки лес, мы хорошо понимали, о чем говорил Леха. Майор Чудинов стал для нас существовать, как живой человек — давно знакомый.

А он уже несколько дней неживой!.. Его больше нет. Как же теперь Леха будет о нем рассказывать? Ведь нет у него отца!

Я бросил шуровать в топках на камбузе, присел на поленницу дров и сжал руками голову — первый раз по-настоящему почувствовал, что, значит, не стало человека. Вчерашнее письмо, в котором говорилось про охоту, было последним. Вчера был последний день, когда Леха мог говорить «мы с отцом», а сегодня — всё! Сегодня жизнь уже другая, потому что майора Чудинова в ней больше нет. Нет!..

Пришел старший кок, позевывая, заглянул в одну топку, в другую, засопел:

— Так и к обеду не вскипятим…

Подбросил дров, ковырнул в топке кочергой, постучал, плюнул туда, и пламя напряженно, обрадованно загудело.

Котлы были вмазаны в квадратную печь, примыкавшую к длинной, широкой плите с отдельными топками. Это сооружение стояло в центре просторного зала, уставленного по стенам разделочными столами. Камбуз освещали три электрические лампочки. Окна черно блестели.

Старший кок стоял у разделочного стола, пробовал на палец острие длинного ножа и следил за моей работой.

Вода в котлах уже кипела, когда за стенами камбуза послышались песни — роты шли на завтрак. Тяжелые ботинки юнг затопали в соседнем зале, загремели миски, поднялся гвалт, и, перекрывая его, запели старшины рот: «Вни-мание-е-е… Головные уборы-ы… снять! Садись!»

Вместе с другими рабочими по камбузу я кинулся разносить по столам бачки с чаем. Когда роты ушли, мыл столы, драил палубу, таскал воду в ненасытные котлы и чаны, а потом мешки с сухой картошкой.

И вспомнил, как на шлюпке Валька заорал «дезертиры!» и как Леха просыпал свою порцию этой картошки. Он тогда здорово беспокоился, что скажет отец. И Юрка его понимал…

— Заморился? — почему-то злорадно глядя на меня, спросил длинный как жердь юнга с острым кадыком, тоже рабочий по камбузу. — Это цветики еще! Я не первый раз… Службу понял. Зато рубане-ем!.. — Он даже глаза прикрыл.

Леха за обедом почти не ел — только поковырял в миске, я видел. А вот мы, рабочие по камбузу, после того как отобедали роты, «рубанули»; чуточку первого, порции по три каши, обильно политой маслом, и по полной миске компота. У длинного кадык так и ходил. Я выбирал в компоте ягоды, а когда поднял голову, его за столом уже не было. Такой бы на шлюпке и парус, наверное, сжевал!

Подошел старший кок и приказал мне вычистить котел из-под каши. Начинались «ягодки»…

Котел еще не остыл. Когда я наливал в него воду, она быстро становилась горячей.

Сидел я на краю печи боком, ноги держал на весу, горизонтально, и до пояса свешивался в эту преисподнюю, обклеенную скользким слоем пшенки. Не знаю, как мне удавалось сохранять равновесие. Сидеть было горячо.

К горлу противно подкатывало. Неужели мне когда-то хотелось есть?

«А все этот, — думал я, — кадыкастый! «Рубане-ем»!..»

И, отдирая ножом запекшуюся корку, опять подумал про Леху, как он сидел во время обеда, уставясь в свою миску, и ничего не ел. Стало совсем тошно.

Старший кок приблизился, сказал вкрадчиво:

— Осталось еще две порции каши… Если хотите…

Я отрицательно помотал головой.

Он усмехнулся:

— Как вычистите, залейте водой на две трети.

Так я и сделал. На поверхности воды появились какие-то жирные пятна. Увидев их, старший кок побагровел и неожиданно тонко закричал:

— Вы не юнга, а мокрая курица! Поработайте еще!

Я ничего не ответил — молча смотрел в его сочную физиономию. Я вспомнил: майор Чудинов так и не узнал, что его сына недавно назначили комсоргом.