При ясном солнышке - Кузьмин Лев Иванович. Страница 6
Шарап было прыгнул к рукам, но получил отпор опять, и сторож Пятаков забранился:
— Елки-палки, не трожь моего пса! Он зверя чует. Дикого!
— Зве-еря? — всё ещё гневно и протяжно сказала Устинья и с укутанным на руках медвежонком пошла прямо на Пятакова.
Сторож не испугался ничуть, зато доярки от Устиньи шарахнулись с визгом.
А Устинья сердилась всё больше:
— Зве-еря? Дикого? Вот ты со своим Шарапом натуральный дикарь и есть! А это — гляди, кто… Это детёныш, сиротка. Он мать где-то потерял, а ты на него со своим псиной… Гляди сюда, бессовестный Пятаков, гляди! Отворачиваться нечего!
И Устинья, будто одеяло на младенце, приоткинула фартук. И все, в том числе и Пятаков, увидели, как медвежонок круглые уши прижал, глаза закрыл, а сам жадно вздрагивает и, вовсю пуская пузыри, чмокает, насасывает гладкую пуговицу на платье Устиньи. Видно, учуял, что от одежды пахнет коровьим парным молоком, — вот и начмокивает.
— Оголодал до смерти! — сразу зашумели, сразу перестали бояться женщины.
А многодетная Надя Петухова, шустренькая, кареглазенькая, всегда везде весёлая, теперь всхлипнула:
— Ой, да ведь он сосунок ещё совсем!.. Надо его, подружки, как-нибудь спасать.
Пятаков хмурым басом заговорил тоже:
— Нет… Он уж не сосунок. Но то, что первогодок, — точно! Ему, поди, месяцев пять, не более… Да только от этого ничего не меняется. Всё равно он зверь, настоящий медведь. Хотя, пока что и недоростыш… Зря вы его тетёшкаете на руках, зря играете с ним.
Но вот когда во весь могучий, хриплый рык подал опять голос Шарап, то Пятаков сам же и замахал на пса, и даже теперь затопал:
— Тубо!
А затем все принялись гадать, куда медвежонка пристроить. Оставаться на колхозной ферме ему было невозможно. Коровы от такого соседства могли забеспокоиться, убавить молока, да и грозный Шарап нёс свою главную службу вместе со своим хозяином тут.
И тогда Устинья решила забрать медвежонка домой. Правда, взять его к себе хотела и шустренькая доярка Надя Петухова. Она сказала:
— У меня — ребятишки… У меня — с ними, с четверыми, ему будет куда как весело.
Но Устинья отрезала:
— Знаю я твоих ребятишек! Они медвежонка на верёвку посадят, по улице затаскают! А я ему поиграть тоже с кем найду. И, кроме того, я ему придумала уже имя… Пускай он будет — Минькой.
И вот так вот и оказался медвежонок Минька в питомцах у тётки Устиньи, а дружиться с ним стала маленькая собачка по кличке Кружечка.
Кружечка тоже была приёмышем. Она случайно или не случайно, ещё тем летом, отстала на автобусной остановке в деревне от каких-то проезжих людей.
Прежнее имя собачки никому деревенским было неизвестно; и когда Устинья собачку приютила, то взяла да и нарекла её Кружечкой. Нарекла не просто так, а оттого, что пушистый, несколько великоватый хвост собачки был завёрнут крутым полукольцом, совершенно как белая ручка на белой фаянсовой кружке. Особенно это сходство бросалось в глаза, когда собачка садилась на задние лапы и служила.
А служила она всегда охотно. И в такие минуты тётка Устинья говорила ей:
— Кружечка-белушечка, разумница моя!
Толковая Кружечка сразу, как только Минька объявился в доме, поняла, что медвежонок, хотя ростом и с неё, но на самом-то деле совсем ещё малыш. Поняла она и то, что он не здоров, и не тявкала, не докучала ему. Более того, когда Устинья накормила Миньку молоком и уложила под лавкой на старую фуфайку, то и Кружечка улеглась рядом, стала зализывать медвежонку разодранное псами ухо. Медвежонок ласку принял, горько, по-щенячьи Кружечке жаловался.
Зашумела Кружечка лишь тогда, когда объевшийся молоком Минька забеспокоился сам. Он, хромая, из-под лавки вылез, заходил, закрутился по избе и вдруг на вымытом дожелта полу напустил прозрачную лужицу.
И вот тут Кружечка прямо-таки сконфузилась за Миньку. Она залаяла, лужицу обежала, торкнула лапами дверь, распахнула её в прохладные сени. Она словно бы хотела сказать Миньке: «Смотри, мол, куда в этом случае ходить-то надо, смотри… Там имеется очень удобный, специальный уголок!»
Устинья засмеялась:
— Стыди его не шибко. Он у нас ещё на больничном… Не велика беда, я за ним подотру. А ты его позови обратно на фуфайку да снова полечи его там, поухаживай…
И ясно, что при таком добром пригляде, да на парном молоке, да на овсяной каше Минька стал поправляться не по дням, а по часам. Недавно тусклая, вся в репьях, шерсть его сделалась гладкой, зеленоватые глазки повеселели.
Он теперь сам, если надо, открывал дверь и находил специальный уголок.
Он ловко и с большим удовольствием стал перенимать у своей наставницы Кружечки всё, что она умела.
Кружечка научила Миньку бегать вперегонки, играть в прятки и даже, когда Устинья уходила на работу, забираться на высокую лавку. Сама Кружечка на лавку вспрыгивала легко, в один приём, а Минька влезал туда, пыхтя и царапаясь, по толстой ножке. А с лавки они смотрели в окно. А за окном была садовая изгородь. На жердях изгороди сидели верхом шустрые, все как один, словно подсолнухи, желтоволосые Надины ребятишки: Лёшка-третьеклассник, Тошка-второклассник, Ромка-первоклассник и дошкольница Дунечка.
Они озорными, звонкими голосами кричали в сторону окна:
А потом сами и отвечали за медвежонка:
Медвежонок и собачка не очень-то догадывались, что это их дразнят. Они смотрели на озорников сквозь прозрачное стекло с превеликим любопытством.
А потом от острого запаха стоящей тут, на подоконнике, герани Минька намарщивал чёрный, влажный нос, громко чихал: «Ап-чхи!», и ребятишки, притворясь что им страшно, скатывались с изгороди на траву, кричали: «Ое-ёй!» — кисли от смеха.
Когда же приходила с фермы домой Устинья, то и опять всё было хорошо. Радуясь хозяйке, Кружечка принималась служить, а Минька — кувыркаться. И этому кувырканию он научился не у собаки, а научился сам. Голову подожмёт, круглый, сытый теперь задок вверх толчком подбросит, и перевернётся так мягко, так быстро, что только голые пятки да короткий хвостишко и мелькнут.
На бесплатные представления скоро стала собираться полна изба народу. И все, а особенно Надины ребятишки, хохотали, хвалили Кружечку, хвалили и медвежонка. Только Пятаков, хотя во время этих спектаклей улыбался тоже, потом всё равно хмурил брови, всё равно говорил:
— И тем не менее, Устинья, ты сотворила глупость. Зря взяла медведя в дом. Зверь, он зверь и есть. Возрастёт — что делать станешь?
— Когда возрастёт, тогда будет и видно! — отмахивалась Устинья. — А пока пускай квартирует у нас с Кружечкой. Мы к нему привыкли.
И подозрительно смотрела на Пятакова:
— Тебе бы его на улицу, да? К твоему разбойнику Шарапу, да?
Пятаков сердился ещё сильней, вставал, уходил, крепко хлопал при этом за собою дверью.
А вскоре за коровником на бугре поспела малина. Душистых ягод там было полно, и Устинья в перерыв перед вечерней дойкой насобирала их целый эмалированный бидон.
Домой после работы пришла поздно, усталая. Не включая света, отсыпала лесного лакомства своим питомцам в чашки и улеглась спать.
Сквозь первую дрёму она ещё слышала, как собачка, вылизывая со дна ягодный сок, гремит чашкой, крутит её по полу, а медвежонок над своей посудиной лишь аппетитно урчит. У медвежонка чашка не вертелась и не стучала никогда: он всё вкусное ел полулёжа, крепко обняв чашку лапами.