На краю земли - Дубов Николай Иванович. Страница 26

— Передохни, умаешься!

Но умаялась она сама, а Настенька все так же размеренно шла вперед, то склоняясь к снопу, то распрямляясь.

Не поймешь эту Настеньку! Тихая, застенчивая, всегда жмется к своей большой, шумной подруге, словно ищет защиты; и голоса–то ее почти никогда не слышно за веселой Аннушкиной трескотней. Кажется, что она во всем следует примеру Аннушки, а на самом деле получается наоборот: Аннушка нашумит, набушует, а стоит Настеньке тихонько сказать что–нибудь, и делается по ее, а не по–Аннушкиному, и, оказывается, не порывистая сильная Аннушка для Настеньки, а скромная, незаметная Настенька служит для Аннушки опорой и руководительницей. Вот и сейчас Аннушка азартно, будто с разбегу, набросилась на работу, нетерпеливо крутила перевясла — так, что они только похрустывали под ее сильными руками, но быстро устала и начала отставать. А Настенька неторопливо, даже, казалось, медлительно, шла от снопа к снопу, лишь улыбками отвечая на громкие шутки Аннушки; а когда та притомилась, так же молча стала помогать ей, и ни разу я не слышал, чтобы Настенька пожаловалась на усталость. И откуда только бралась сила в ее маленьких руках? А может, дело не в силе, а в постоянстве и упорстве, без которых любая сила ничего не значит?

Солнце уже скрывалось за частоколом пихт на гребне Черной гривы, от людей и машин по полю вытянулись длинные лиловые тени, и в наступившей прохладе нам стало легче, хотя тело всё больше наливалось усталостью.

Я думал, что наша лобогрейка обгонит Васькину по крайней мере гектара на два, но Геньке и Лепехину удалось только сравняться с другой бригадой. Даша сказала, что это хорошо, так и надо: это же уборка, а не скачки; здесь не только скорость нужна, но и качество, и если так дальше пойдет, то Лепехин и Геннадий обязательно выйдут на первое место.

Тень Черной гривы залила всю долину и начала всползать по косогорам вверх; на западе вспыхнуло пожарище заката, загорелись розовым пламенем гольцы, и, словно зажженный ими, на стане запылал костер. Сначала с дальних, потом с ближних участков люди потянулись на стан, к огню. Кое–кто из женщин, у которых были малые ребята, ушли в деревню, а остальные неторопливо, с наслаждением умывались и рассаживались неподалеку от костра, у которого хозяйничала раскрасневшаяся тетка Степанида.

— Пойдем–ка, Николаха, искупаемся, — сказал мне отец.

— Купаться? Да ведь холодно сейчас! Вон уж туман ползет…

Над рекой и в самом деле появилась голубовато–молочная дымка.

— Что за «холодно»! Не зима, не замерзнешь. Сейчас только и купаться в свое удовольствие, а не в жару, как вы…

Это оказалось ни с чем не сравнимое удовольствие. Днем, в жару, мы сидели в воде, пока не начинали синеть и заикаться, но стоило очутиться на берегу, как зной опять обжигал нас и мы готовы были снова лезть в воду. А сейчас после мягкой прохлады воздуха вода в Тыже была даже теплой, и казалось, что вместе с потом и пылью она смывает и уносит усталость, дышится легче и свободнее, тело долго хранит ощущение бодрой свежести.

— Теперь домой? — спросил отец, одеваясь.

Но мне не хотелось возвращаться в деревню. На стане, у костра, звенели веселые голоса, кто–то — должно быть Аннушка — заливисто хохотал. Там были все, с кем прошел этот чудесный день, и зачем же уходить от них? Отец, должно быть, понял мое настроение:

— Ну и ладно, коли так. Пошли на стан. С народом веселее…

На обратном пути мы не сказали ни слова, но почему–то мне навсегда запомнилась эта дорога. Мы шли рядом, одинаково неторопливым, широким, немного усталым шагом. Я подумал, что вот мы целый день работали и хорошо, что у меня такой большой, сильный и все умеющий отец; а отец, наверно, думал, что у него сын уже не просто мальчик, а работник… И как это хорошо, что мы уже не просто отец и сын, а товарищи по работе! И как приятно идти вот так рядом и молчать, потому что и без слов ведь можно понимать друг друга…

Мы с ним разговариваем не часто — он постоянно занят, а у меня то уроки, то другие дела, — но уж если он скажет что–нибудь, хочешь не хочешь, а сделаешь так, как он говорит. Мама — та, бывает, уговаривает, а он никогда: молчит, а только посмотрит — и делаешь по его. И ведь я его не боюсь, он не только за ухо потянуть, а и не крикнет никогда, но нет ничего хуже, чем его молчаливое осуждение или неодобрение. Иной раз запутаешься в задаче, спросишь; он посмотрит задачу — «подумай», говорит. Я над ней бьюсь, бьюсь, а он время от времени подойдет, посмотрит и опять: «Нет, плохо думал. Думай еще». А когда кончу, он скажет: «Ну, вот видишь! Значит, можешь сам? А ты сомневался. Сомневаться в себе — это, брат, последнее дело!» — или еще что–нибудь вроде этого. Потом мне и самому приятно, что я справился без посторонней помощи, а скупая похвала отца дороже всяких других.

Катеринка говорит, что он некрасивый. Если разобраться, так, конечно, красоты особенной нет: сутулится, на верхней губе колючая щеточка подстриженных усов, нос большой, а губы толстые. И я в него, такой же некрасивый, только глаза у меня мамины. Ну и что же, что некрасивый? Все равно я ни на кого не хотел бы быть похожим, кроме как на него. Похожим во всем. И буду! Вот уже работал с ним — ну, не наравне, а все–таки вместе, а вырасту — и мы тогда будем совсем как два товарища…

После ужина девчата затеяли было петь песни, но Иван Потапович приказал всем ложиться спать: ночь коротка, а вставать нужно с рассвета. Однако за копешкой, где улеглись девчата, долго еще захлебываясь и давясь от смеха, звучал голос Аннушки, негромко смеялась Настенька и время от времени отзывалась Даша.

Взрослые мужчины и парни улеглись тоже, а утомившийся за день дед Савва давно уже сладко похрапывал, свернувшись калачиком и по–детски подложив под щеку ладонь.

Я лег на спину рядом с отцом. Костер угасал, и звезды стали виднее, ярче. Руки и ноги гудели от усталости, но эта усталость была приятной. Земля — словно и она устала за день от солнца, шума и звона голосов — тоже затихала и как–то начала покачиваться. Только звезды становились все больше, сияли все тверже и ярче. Но вот и они дрогнули: казалось, небо покачнулось тоже и куда–то поплыло…

Еще не кончили жать, а на току уже появилась молотилка. Мы очень хотели попасть в молотильную бригаду, но Иван Потапович сказал, что это нам еще не под силу. К молотилке приставили самых здоровых парней и девчат. У барабана стал Иван Лепехин, а подавальщицами к нему — Аннушка и Даша. Они обвязали лица косынками так, что остались видны только глаза, и заняли свои места.

— Давай! — скомандовал Иван Потапович.

Трактор загрохотал, длинная провисающая змея ремня лениво шевельнулась, заскользила все быстрее, щелкнула швом о шкив, и вот уже, подвывая, загремел барабан. Лепехин расправил развязанный сноп, подвинул его по лотку, потом второй. Завывающий гром стих, и барабан, довольно урча, зарокотал на одной ноте. Сзади из молотилки повалила солома, а из горловины полился золотой поток зерна…

Который год я вижу молотьбу, но каждый раз смотрю и не могу насмотреться. Вот и теперь я стоял как зачарованный и не мог оторвать глаз от этого непрерывного тяжелого потока, порозовевшего под восходящим солнцем. Да и не только я. Вон рядом Генька, мой отец, дядя Федя, Иван Потапович, дед Савва… И на всех лицах я вижу радость и торжество. Дед Савва не может стоять спокойно, переминается с ноги на ногу, его загорелая лысина даже побледнела от волнения.

— Пошел, пошел хлебушек! — по губам угадываю я его слова.

Иван Потапович оглядывается вокруг, словно приглашая всех посмотреть и не понимая, как на это можно не смотреть.

— Вот она, сила колхозная! — громко, чтобы перекрыть грохот барабана, говорит он. — Хлебом вся земля держится. А кто этот хлеб дает? Мы!.. Это понимать надо и гордиться!

Он и в самом деле гордится. Лицо его торжественно, и он даже кажется помолодевшим, непохожим на самого себя. А может, он такой действительно и есть, а хмурость и всегдашняя озабоченность его оттого и бывают, что ему кажется, будто сделано пока мало и нужно сделать еще больше?