Мы — хлопцы живучие - Серков Иван Киреевич. Страница 6
И она, решительно повернувшись, пошла в блиндаж, скорее всего, — за топором. Ее огород — ее и рояль. Изрубит как пить дать, и ничего не поделаешь. А жаль, такая блестящая, такая добротная вещь и так громко играет. Одно спасение — дядька Скок. Может, хоть он не даст Брыдчихе рубить тот ящик в щепки. Как-никак начальство.
Скок все еще топтался под вербой. Но теперь настроение у него было хуже некуда — больше часа зяб на студеном ветру и ни одной порожней машины не попалось. А тут еще мы со своим ящиком.
— Ну и пусть рубит! — вызверился на нас Скок и передразнил: — Ящик… ящик…
Мы принялись рисовать в воздухе руками, показывая, как он выглядит, тот ящик, рассказали, какие там костяные планочки.
— Так это ж певанино или спеванино, как там его? — догадался дядька и только тут спохватился: — Что-о?! В щепки?!
Спустя минуту он уже стоял подле военной повозки и умолял усатого ездового:
— Товарищ командир, а товарищ командир, изрубит глупая баба в щепки. Разве ж оно есть просит, мой голубь? А мы бы его в школу поставили, а то, глядишь, и клуб у нас когда-нибудь будет. Вон глянь, танцоры растут.
И усач не устоял. То ли тут сыграла роль дядькина «политика», то ли то, что Скок сказал, какое он начальство, то ли присутствие таких танцоров, как мы, — повернул ездовой лошадей.
Брыдчихе не удалось совершить черное дело. Когда мы подъехали, она стояла над «спеванином» с топором в руке и что-то бубнила себе под нос.
Скок, забыв про свою сухую ногу, просто выпорхнул из повозки.
— Ну, чего же не рубишь? — со злостью спросил он.
Старуха вздрогнула.
— Рука не поднимается. Хоть и никчемная вещь, а погляди, как сделана. Грех под топор пускать.
Догадавшись, чего на ее огород пожаловал председатель да еще с военной повозкой. Брыдчиха обрадовалась:
— Берите, берите, — великодушно позволила она, хотя у нее никто и не спрашивал разрешения, — везите с глаз долой. Хоть спокойнее будет. Хоть звонари вот эти перестанут барабанить целыми днями.
А когда пианино стали грузить на повозку, уже вроде бы и пожалела:
— А вещь добрая. Такой бы шкафчик можно сделать умеючи или еще что…
Мы с Санькой думали, что пианино повезут в школу, но Скок передумал. Это было бы все равно, что бросить его на улице: там же ни окон, ни дверей. В хате же у дядьки и так не повернуться. Пришлось тащить в дровяник. Мы с Санькой так усердно помогали его сгружать, что мне даже палец прищемило. А когда все было готово, на лугу ударила зенитная батарея. Интересно было бы хоть издали поглядеть, как там ведут огонь, да нужно идти за сеном. В хлеву стоит голодный Буянчик.
Единственный мужчина
Жмут морозы. Снегу намело по самые окна. Дед Николай после недавней метели еле выбрался из землянки — не мог откопаться. А Глыжка сегодня утром подобрал во дворе замерзшего воробья. Принес в хату, долго на него хукал, грел перед печью, клал на лежанку — все думал, что оживет. Воробей не оживал. Тогда брат положил его на скамью, а сам пошел поискать какую-нибудь тряпицу, чтобы тепленько закутать бедного. И вдруг — кошка! Не поспел Глыжка и глазом моргнуть, как она за воробья — и под печь. Ох, что тут было! Малой швырял в подпечек куски торфа, гремел там кочергой, забросил туда бабушкин веник и мою бахилу, но злодейка так и не вылезла. Глыжка в слезы. Бабушка, как умеет, пытается развеять его горе:
— Брось ты, глупый, воробья оплакивать. Иван тебе нового, живого поймает. — И на меня: — Ты ему поймаешь воробья или нет, лодырь ты этакий? Сколько тебе говорить нужно!
Бранится и подмигивает одним глазом.
А мне холодно и есть охота. Я лежу на печи, разглядываю потолок, смолистые сучки на струганых досках, затейливые рисунки распиленной вдоль сосны. Не воробей — совсем другое у меня в голове. Вот было бы здорово, если б сейчас поднялась одна доска и оттуда, с чердака, — мешок с булками. С такими, как приносила когда-то до войны мама из города. Да пускай бы и с простым хлебом, даже с черствым, даже с плесенью. Вот бы чудо было: зовет бабушка хлебать затирку, а я целую буханку на стол — р-раз!
От таких мыслей у меня засосало под ложечкой. Жаль, что чудеса бывают только в сказках, что только из волшебного рога всего много. Хотя, что душою кривить, бывает ведь и в жизни повезет. Я с удовольствием вспоминаю полевую кухню, стоявшую с месяц тому назад под вербами неподалеку от нашей хаты. Тогда мы жили припеваючи. Сержант-повар давал нам с Глыжкой каждый день по ломтю хлеба и разрешал после раздачи обеда выскребать котел. Да это же только говорится так — выскребать, а на самом деле на дне можно было черпать пшенную кашу полными ложками. Иной раз попадались и кусочки мяса.
А то, говорят, у Глековой Насти и сейчас на постое какие-то командиры. Вот кому житуха, так это Насте с дочерью — помирать не захочешь. Командиры ей дают и крупу, и сахар, и даже консервы. Настиной Кате каждый день тушенки перепадает. Хотел я как-то отлупить ее у колодца, да пожалел, только разок за косу дернул.
Закрыв трубу, бабушка присела на скамью у окна передохнуть. Положила голову в подол бабке Миронихе, и та неторопливо расчесывает ей волосы обломком костяного гребешка. Разговор у них, как всегда, о жизни. Мрут люди в деревне, как мухи по осени. Вчера Поликарпа с хутора хоронили. На поминках был перловый суп и картофельные оладьи с толченой коноплей. По нынешним временам такое и на свадьбу не стыдно выставить. А сегодня сразу трое похорон.
Косит наши Подлюбичи сыпняк.
Вспоминает бабушка, что и в ту войну, когда царя скинули, такое было. Так уже оно ведется: с войной приходят и голод, и нужда, и тоска. А болезни только того и нужно, тут она и скручивает человека.
Толкуют старухи про лагерь, который устроили фашисты. Тысячи наших людей согнали они туда и напустили на них сыпняк. Должно быть, оттуда и наши завезли эту хворобу. И не столько бабушка самой хворобы боится, сколько железной будки, которая ездит по дворам где есть больные. Возят ее солдаты-санитары, цепляя за машину-полуторку. Те же солдаты обливают хаты чем-то вонючим, хоть нос затыкай, а потом жарят в будке белье и другие вещи. А долго ли их там и вовсе спалить? Ховрина свитка в будку попала, так, сказывают, весь рукав как есть истлел. Да в такой жарище любая вещь духи выпустит. Сколько ее потом поносишь?
Я слушаю да усмехаюсь про себя: много они, старые бабы, понимают. Ничего там такого страшного нет. Мы с Санькой сами смотрели, как Ховрину одежду загружали. Будка как будка. Дезинфекционной камерой называется. Снизу печка, а сверху железный шкаф. Хотели мы глянуть, что там внутри, да нас солдат потурил. Черный какой-то, как цыган, а глаза будто осокой прорезаны — узенькие. Выскочил он со двора с той брызгалкой, что хаты обливают, да как закричит, будто мы на мину собрались наступить:
— Ты сюда давай не ходи! Твой помирать будет, мамка плакать будет!
Мы с Санькой не из трусливого десятка. Подумаешь, страх великий — умирать. Пусть бы еще что выдумал. А черный солдат обозлился, брызнул на нас тем самым, что воняет, и прямо Саньке на штаны. Пришлось нам убираться прочь.
— Ой, милая ты моя! — прервала Мирониха бабушкины рассуждения. — Что-то Марина сюда бежит-торопится.
Едва тетя Марина, мамина сестра, скрипнула дверью, как бабушка испуганно вскочила:
— Что такое?
Из-под платка у тети выбились непричесанные, уже схваченные сединой волосы, щеки в красных пятнах, глаза припухшие, заплаканные.
— Андрей умер…
Обломок костяного гребешка упал на пол, а бабушка наша растерянно забегала в своем «хренче» по хате:
— Ну вот… Ну вот… и до нас докатилось.
Дядя Андрей. Еще на прошлой неделе он приходил к нам, рылся в отцовском столярном инструменте, выбирал что-то: задумал делать из деревянных колодок жерновки. Такой же высокий, как и прежде, такой же неуклюжий, он все спорил с ночевавшим у нас солдатом. Дядя любил ученые слова, невесть где их вычитывал, запоминал и в любом споре сыпал ими как горохом: