У птенцов подрастают крылья - Скребицкий Георгий Алексеевич. Страница 40
Маргарита Ивановна помолчала, будто собираясь с мыслями, потом продолжала:
— Утро. Разве дело тут в петухах, или в коровах, или в собаках… Вовсе не в этом. Дело в том особенном настроении, радостном, бодром, именно утреннем настроении, которое охватывает нас, когда мы, например, на солнечном рассвете распахиваем окно. И вот раннее утро со всей своей свежестью, запахами и звуками врывается в нашу комнату. Мы еще не успели и разобраться в том, что видим, слышим, вообще ощущаем… а уже чувство радости охватило нас. Именно это чувство радости, свежести, бодрости духа и стремится передать композитор, когда пишет музыкальную картину «Утро». Так же можно написать картину зимнего вечера, дальней дороги, глубокого раздумья или бурной радости. Все это можно передать в звуках так же, как на картине карандашом или красками… Вот, ребятки, — обратилась к нам Маргарита Ивановна, — я и хочу прежде всего научить вас слушать и понимать музыку. Ну, а петь… — она лукаво улыбнулась, даже подмигнула нам, — ну, а петь мы с вами тоже, конечно, будем.
— Ура! Здорово! Правильно! — зашумели ребята.
— А если будете так галдеть, — звучным голосом сразу перебила нас Маргарита Ивановна, — если будете галдеть как на базаре, тогда я вообще с вами заниматься не стану.
В классе мигом воцарилась мертвая тишина.
— То-то! — улыбнулась Маргарита Ивановна. — А сейчас вставайте и идите за мной потихоньку в зал. И вам кое-что сыграю.
Мы встали и двинулись вслед за Маргаритой Ивановной, двинулись так тихо, что походили, верно, на ожившие, но совсем бестелесные существа.
Для первого раза Маргарита Ивановна играла нам на рояле песни и объясняла, как они зародились. Время прошло совсем незаметно.
Когда урок кончился, ко мне подошел Толя.
— Здорово! — весело сказал он. — То рисование, то пение, и никакого учения. Не училище, а просто Академия художеств.
Но следующий урок нас всех немножко разочаровал. Это был как раз урок математики. К нам в класс пришел какой-то старичок и объявил, что будет преподавать нам алгебру и геометрию.
— Только сперва давайте выясним, что вы знаете, — сказал он.
И тут сразу выяснилось, что познания всех нас столь разнообразны, а главное — столь скромны, что учитель только руками развел.
— Да вас впору хоть в первый класс городского училища посадить, не алгебру с геометрией, а таблицу умножения учить заставить.
Мы вполне одобрили это предложение.
— Так сколько же лет вы еще учиться будете?
На этот вопрос мы ничего не могли ответить.
— Так-так, — покачал головой учитель. — Учебников ни у кого нет. Программы тоже нет. По какому принципу подобрали учеников, неизвестно. Вот и делай что хочешь. — Он подумал, почесал в затылке и начал почему-то объяснять деление десятичных дробей, которые мы уже давным-давно проходили и прекрасно знали.
Но из скромности никто этого не высказал. И под монотонную воркотню учителя каждый из нас занялся собственным, более интересным делом.
Когда мы с Сережей шли домой, он сообщил мне, что у них в классе были уроки: первый — опять труд, а второй — французский язык.
— Вот где умора-то! — весело рассказывал он. — Учительница хотела познакомиться с тем, что мы по-французски знаем и можем ли мы хоть немножко говорить. Но мы как заговорили… — Тут Сережа не выдержал и расхохотался. — Как заговорили, она чуть из класса не выкатилась.
— И что же сказала? — заинтересовался я.
— Сказала, что ума не приложит, что дальше с нами делать.
— А у нас математик тоже ума не смог к нам приложить, — не без гордости сообщил я.
— Ох, брат, — вдруг покачал головой Сережа. — Не кончится это добром. Чует мое сердце, что отправят нас с тобой обратно к бабке Лизихе.
Я даже остановился на месте. Мороз пробежал по коже.
— Не может быть. А как же все остальные? Что ж, всех к бабке Лизихе?
— Уж про остальных я, дружок, не знаю, — покачал головой Сережа. — А вот про нас с тобой… боюсь, что этим все кончится. Ты уж помалкивай про пение, про рисование.
Так и решили дома говорить, что занятия, мол, идут нормально. А уроков не задают, потому что… ну, потому что еще не вошли в курс дела.
Пришли домой, заранее подготовившись, что и как говорить. А дома нежданная радость.
Сели за стол обедать, и мама вдруг начала рассказывать Михалычу:
— Ты представь себе: захожу я сегодня в лавку Ивана Андреевича, ситцу для наволочек купить. Захожу и вижу Елизавету Александровну. Я прямо к ней: «Как же вы тут, а ребята, а занятия?» — «Никаких, говорит, ни ребят, ни занятий нет, прикрыла я свою школу. Не те, говорит, теперь времена. О каких-то налогах поговаривают. Бог с ними со всеми — и с занятиями, и с ребятами. Горько, обидно расставаться, да ничего не поделаешь. Дедушка, говорит, тоже стар становится, трудно ему одному и с приказчиками, и с деньгами в кассе, устает, не может всюду один поспеть. Нужно ему помочь. Вот я и решила прикрыть свою школу».
Мы с Сережей тайком переглянулись.
— И про вас спрашивала, — обратилась к нам мама. — «Они, говорит, уж большие, их-то я учить все равно не смогла бы. Да они теперь и без меня обойдутся. Фундамент у них крепкий заложен, теперь уже сами справятся».
— Конечно, справимся, — охотно согласились мы.
— А вы бы зашли как-нибудь старуху проведать, — сказала мама, — все-таки многому она вас научила. Нужно правду сказать: всю душу вам отдавала, всю душу в учение вкладывала.
Мы поспешили и с этим согласиться, готовы были даже сходить навестить бабку Лизиху. Почему не сходить — не съест же нас она. Самое главное было в том, что она прикрыла свою «лавочку», значит, никакая опасность нам не угрожала.
ВОТ КОГДА НАСТОЯЩАЯ РЕВОЛЮЦИЯ НАЧИНАЕТСЯ
Хорошее наступило время. Мы с Сережей больше уже не скрывали от Михалыча и мамы того, что творится в училище. Зачем же скрывать? К бабке Лизихе нас не пошлют, с ее школой песенка спета, а больше и посылать некуда — не в Москву же?!
По газетам и слухам, которые доходили до нашего захолустья, Михалыч и мама предполагали, что в Петрограде да и в Москве творится что-то не совсем понятное.
— Как бы и вправду еще раз революции не было, — волновалась мама.
Михалыч на это ничего не отвечал, только покачивал головой: «Поживем, мол, увидим».
Да и у нас в уезде дела шли далеко не гладко. В деревни все больше и больше являлось с фронта солдат. Они, не стесняясь, говорили о том, что царица-матушка вместе с Гришкой Распутиным тянули руку немцев, а теперь Алексашка Керенский, может, и не тянет, да тоже «хорош гусь»: «Вы, мол, солдатики, сражайтесь за революцию, за Россию-матушку, а землицы мы вам не дадим, бог вам пошлет». Об этом толковали не только по деревням, но и у нас в городе на базаре. С особенной ненавистью говорили о войне раненые.
— Вот глядите, ребята, — кричали они, выставляя напоказ свои култышки, — глядите, с чем мы с войны домой вернулись! А что мы за это, за увечье свое, получили? Землицы нам дали, скотиной наградили али новый домишко пожаловали? Ни черта лысого не получили. Пришли домой — изба без крыши, всю солому с нее бабы за зиму скотине скормили. А с той самой соломы корова яловая осталась, ни телка, ни молока, сама еле-еле ноги таскает. А пойди к барину, попроси у него корму для коровы али соломы на крышу, так он тебя в три шеи со двора погонит. На кой ты ему, калека, нужен. Работник из тебя никудышный. Что ты без руки ай без ноги можешь делать, какую работу справлять?!
Все чаще и чаще крестьяне являлись в помещичьи усадьбы, самовольно забирали хлеб, скотину, сельскохозяйственный инвентарь. Помещики обращались за помощью в губернию. Для охраны поместий частенько присылали отряды солдат. Только плохо это помогало. Солдаты обычно тут же заводили дружбу с теми же мужиками и отказывались пускать против них оружие.
А случалось даже и так: один офицер, командовавший карательным отрядом, видя, что солдаты бездействуют, решил сам «попугать» мужичков, пришедших делить барское добро. Выскочил он во двор, кричит мужикам: «Расходись, стрелять буду!» А те и не думают расходиться. Сбили с амбара замок, стали зерно в мешки насыпать да выносить. Офицер разгорячился, подскочил к одному мужику: «Неси мешок назад!» Тот не слушает. «Ах так!» — хлоп его из пистолета наповал. Тут народ как загудит, как бросится на офицера. В клочья разорвали. А солдаты и не вступились, еще смеются: «Так ему, гаду, и следует».