Лазоревый петух моего детства (сборник) - Погодин Радий Петрович. Страница 24
— Ты стюдент, что ли? Следующий раз придешь, два котелка захватывай. Степка поесть горазд…
Когда Алька вернулся на задворки какого-то бывшего магазина, где располагался их первый взвод, и по голосу балалайки отыскал Степана, было уже совсем темно. Степан подал ему ложку, такую же небольшую и ловкую, как у него.
— Эти хохломчане — маляры они, а не ложечники. А может, стылую пищу любят. Ихними ложками только тюрю хлебать. — Степан устроился у котелка солидно, вздохнул, будто начинал серьезное, важное дело. — С краев обирай, — сказал он. — С краев прохладнее… Ух, какой дух…
Ночью бригаду подняли. Называлась она моторизованной, но моторов у нее никаких не было. Солдаты торопливо скатывали шинели, становились повзводно, сосали самокрутки «в рукав». На шоссе грохотали телеги, храпели кони. И всюду горбатились, колыхались спины с вещевыми мешками.
Капитан Польской обошел строй роты. Остановился перед сержантом Елескиным.
— Степан, пулемет взял?
— Так точно.
— А где стюдент?
— Здесь я, — сказал Алька.
Капитан посмотрел на него.
— Грудь колесом. Ну, ну… Скоро запоешь: «Как хороши, как свежи были розы…» Ма-арш!
Руки оттягивала железная коробка с пулеметными дисками.
— У нас с тобой все не как у людей, — сказал сержант Елескин. — У людей-пулеметчиков первый номер глазастый, прицельный и злой. Второй номер — «нечистая сила»: неумытый, но мускулистый и покладистый обязательно. Чтобы на него тяжесть класть, как на телегу. Давай… — Он отобрал у Альки коробку, повесил ему на плечо свой автомат.
Сердце у Альки разрывалось не столько от ходьбы и тяжести, сколько от сознания своей причастности и тревоги. Пекло пятку. Жесткий рубец неумело обернутой портянки впивался чуть ли не в самую кость. Боль разгоралась, охватила ногу сначала до голени, потом резкой струей поднялась вверх, и теперь с каждым шагом жаркие молнии ударяли от пятки в бедро. Алька попытался наступать на носок. Стало еще хуже, сбился ритм, возникло чувство, что ему не дойти.
— Ходить в строю не люблю и окопы рыть ненавижу, — сказал Степан.
Дорога, казалось, усыпана раскаленной щебенкой, залита огненной лавой. Алька жарко, со стоном дышал. Губы и язык, похоже, обызвестковались. Ремни автоматов врезались в плечи, казалось, они уже протерли шинель. Вещмешок ломил спину. Алька думал, что вот-вот упадет, задымится и его расшвыряют ногами, как расшвыривают прогоревший костер.
Шаг — огонь… Шаг — огонь…
Алька не заметил, как притерпелся к этой обильной боли, может быть, блокада приучила его существовать отрешенно от телесных страданий.
Сержант Елескин шагал, подремывая. Алька попытался задремать тоже…
Его грубо толкнули, более того, как бы смяли, словно хотели смести с дороги.
— Куда?! — закричал Алька.
— Привал… На обочину-у…
Сержант Елескин улегся, задрав ноги кверху, упер их в какой-то неразличимый в темноте ствол дерева. Альке он приказал:
— Перемотай портянку. Разомни рукой натертое место. Никакой травы не прикладывай. Собьется в комок, еще хуже натрет.
Алька перемотал портянку: он разглаживал ее, ласкал, как котенка. Потом улегся и погрузился в темную воду сна. Вода была теплая, и девчонка Лялька прыгала с его плеч. После ее прыжка он терял равновесие, падал на спину — вода забивалась ему в ноздри, он кашлял, согнувшись. Лялька с визгом топила его и требовала: «Давай распрямляйся, я еще нырну». И снова взбиралась к нему на плечи. Потом она перелезла на Гейку Сухарева, ныряла с его плеч и его топила.
И опять в темноте:
— Становись! Марш…
И опять качаются перед глазами черные горбатые спины. Боль, разгораясь в ногах и в плечах, окружает его горячим тулупом; идти тяжело, и он задыхается. И возникает новая боль, ноющая, пока не страшная, она не объединяется ни с какой другой болью, и он понимает, что именно она отзовется, что она-то и есть беда.
К утру он уже не шел, не шагал — переставлял ноги механически, с бессмысленной обреченностью. Когда командовали: «Привал!» — ложился. Командовали: «Становись!» — вставал.
На рассвете роте разрешили отдых в рощице, на краю скошенного пшеничного поля. Алька закутался в шинель, и все ушло… Его растолкали. Он вяло приподнялся:
— Пора?
— Солнце вышло из-за ели, время в бой, а мы не ели.
— В бой?
— Я говорю, вставай, поедим. — Сержант Елескин поставил на землю два котелка. От одного пахло горохом, от другого — пшенной кашей с консервами. — Выспишься еще. Мы здесь до ночи проваландаемся. Днем «мессершмитты» шуруют.
Опираясь на руки, Алька подполз к котелкам — телу было удобнее передвигаться таким образом. Боли не было. Был стон всего тела. Алька улыбнулся этакой бодрой улыбкой, вытащил ложку.
Они аккуратно и молча ели гороховую похлебку. Затем пшенную кашу, горячую, как огонь. «Собственно, что такое огонь?» — Алька задал такой вопрос с иронией, но тут же представил танкиста на винтовом табурете, что ставят к роялям, и поперхнулся — язык обжег.
— Пятьдесят километров за ночь преодолели, — сказал Степан, облизывая ложку.
Алька не понял, много это или мало; на всякий случай, впрочем искренне, возразил:
— Рано стали. Могли бы и побольше пройти.
Степановы голубые глаза заголубели еще сильнее. Лицо его как бы расцвело.
— А что? — сказал Алька. — Я думаю, факт…
— Поди котелки вымой. Вон речушка под горкой.
Алька встал на четвереньки. Попробовал подняться в рост, но позвоночник словно разобрали по позвонкам. Зажмурившись, он все же рванулся, выпрямился, но шага сделать не смог — ноги не слушались, не желали.
— Ты их руками двигай.
Алька не рассердился и не обиделся, ему уже приходилось переставлять ноги руками, когда он, истощенный, поднимался домой по лестнице.
— Еще есть такая система, — сказал Степан, — хождение вилкой. — Он расставил два пальца и, ворочая кисть, пошел ими по днищу котелка.
Алька попробовал. Вот она, та ноющая боль. Мускулы разрываются волокно за волокном. Ему казалось, что он слышит треск и хлопки…
«Не делайте резко шпагат, — говорила в младшей группе их тренер стройная перворазрядница, — растяните паховые кольца, и все, конец спортивной карьере… — Взмахивала ногой выше головы, прямо с такого маха садилась на шпагат и, проведя ногой плавный полукруг, выходила в очень красивую стойку на кистях. — Вообще у мужчин шпагат не глубокий, да он им, право, не нужен…»
Зато девчонки садились в шпагат, как в люльку, и стойку на кистях они делали на одном легком вздохе. В их движениях преобладали мах, прогиб, сложение дуг и спиралей в некое изящное подвижное хитросплетение. Иногда Алька ловил себя на мысли, что он не воспринимает девчонок в зале как девчонок, но лишь как людей, занимающихся другим, недоступным ему видом спорта.
«Мальчики приближаются к совершенству в гимнастике, когда девочки уже сходят со сцены известными мастерами», — говорила их тренер — стройная перворазрядница.
Алька двигался вилкой. Котелки гремели, кости и сухожилия стонали, мускулы выли…
Когда, помыв котелки, он вернулся, возле сержанта Елескина сидел ординарец комроты Иван.
— Молодец, стюдент. Далеко было слышно, как все твои жилы скрипели и верещали.
— Не дразни меня стюдентом, пожалуйста.
— Усвоил… Пополнение все обезножело. Столько пройти… Степан, ты бы коробку с дисками на телегу к старшине кинул… Парня бы разгрузил. Гранат набрал! Жадный ты, сержант Елескин.
— Гранатки-то легкие, вшивенькие. Они мне консервы напоминают. Я консервы люблю…
Ординарец принес комротову балалайку, и Степан почти целый день чикал по струнам своим костяным пальцем.
В сумерки роту подняли. Обезножевшие парни из пополнения бесстыдно смотрели на старшинскую телегу, груженную патронами, гранатами и съестным припасом. Но попроситься в нее никто не решался. Рядом с телегой, держась одной рукой за грядку, шел капитан Польской, в другой руке он держал ручной пулемет за пламегаситель и опирался на него, как на узловатую тяжелую трость. Лицо у капитана было белым и губы белыми.