Товарищ Богдан (сборник) - Раевский Борис Маркович. Страница 62
В этот момент и нагрянули жандармы.
В тюрьму кинули и Бабушкина, и его жену — Прасковью Никитичну, и дочку Лиду, а заодно — и неизвестного высокого широкоплечего мужчину в черных очках, случайно оказавшегося в квартире Бабушкина.
Дочке было всего четыре месяца. Когда в комнату ворвались жандармы и стали срывать обои, вспарывать шашками перины, отдирать задние доски от зеркала и даже снимать иконы, ища нелегальщину, Лидочка лишь бессмысленно таращила свои голубые, как у отца, глазенки и пыталась ухватиться за блестящий шнур усатого жандарма, который, в поисках крамолы, переворошил даже пеленки в ящике от комода, служившем детской кроваткой.
Бабушкин в начале обыска как бы случайно сбросил со стола бутылочку с шифровальной жидкостью — раствором желтой соли, чтобы она не попала в руки жандармов. Этими чернилами пишешь между строк, и написанное не видно. Но стоит провести по письму специальным составом — и выступают синие буквы.
— Стоять смирна-а! — рявкнул пожилой щеголеватый подполковник, услышав звон стекла. — Ты что это вылил?
Заложив руки за спину, расставив ноги в синих тугих рейтузах и легких лакированных сапогах со шпорами, подполковник наклонился, глядя на бутылочку.
— Пузырек уронил невзначай, — тихо, словно оправдываясь, произнес Иван Васильевич. — Лекарство для дочки… Это от волнения, ваше благородие, — с чуть заметной усмешкой продолжал он. — Так волнуюсь, так волнуюсь, прямо руки-ноги трясутся.
Подполковник подозрительно оглядел Бабушкина, встретился с его решительным взглядом и отвернулся.
Шелгунов за все время обыска не проронил ни слова. Он делал вид, что он посторонний и все происходящее его не касается.
Иван Васильевич спокойно наблюдал, как переворачивают комнату вверх дном.
Высокий молодцеватый жандарм, засунув в щель между половицами сверкающее лезвие топора, навалился на топорище. Лицо его побагровело: половица не поддавалась.
— А ты у дворника возьми лом, красавец, — сочувственно посоветовал Бабушкин. — Ломом-то сподручней полы расковыривать!
Подполковник снова исподлобья настороженно оглядел Бабушкина: тот не улыбался.
— Без вашей помощи обойдемся, — вдруг перейдя на вы, громко сказал подполковник и, понизив голос, прибавил: — Федор, слетай за ломом.
А Бабушкин уже вполне серьезным тоном советовал другому жандарму слазить в отдушину трубы: не спрятана ли там бомба?!
Не уловив насмешки, жандарм, гремя заслонками, до плеча засунул руку в трубу, долго шарил там и вытащил ее всю в саже.
Бабушкин не смеялся. Только взгляд его выражал презрение. Шелгунов тоже молчал. А если и смеялся, то одними глазами, прикрытыми, словно плотными шторами, черными стеклами очков.
Наконец, когда за окном уже рассвело, обыск, длившийся пять часов, кончился.
— Собирайсь! Все собирайсь! — скомандовал подполковник.
— Неужто и дочку брать с собой? — спросила Прасковья Никитична, когда ей приказали следовать в тюрьму. — Может, соседке оставить?
— С собой! Обязательно! — воскликнул подполковник и, предчувствуя возражения, выкатив глаза, гневно заорал: — Ма-алчать!
Иван Васильевич крепко стиснул руки за спиной.
— Бери дочку, Прасковья, — тихо, едва сдерживая гнев, сказал он. — Заверни потеплей важного «государственного преступника»!
Уже не первый раз сидел Бабушкин в тюрьме. Он знал: главное — не опускаться, не раскисать, держать себя в руках. Иначе в темной, сырой одиночке недолго и сойти с ума.
Десять месяцев провел Бабушкин в камере петербургской предварительной тюрьмы. Это была сводчатая каменная клетушка, с квадратным, чуть побольше носового платка, окошком, забранным частой решеткой, с железным откидным столиком и железным стулом.
У узника была жестяная миска для супа, жестяная тарелка для каши, деревянная ложка. Ножа и вилки узнику не полагалось, чтобы не вздумал покончить с собой или напасть на тюремщика. И подтяжки у него отобрали: чтобы не повесился.
Каждое утро он делал зарядку, аккуратно застилал свою наглухо привинченную к стене койку, мылся тепловатой, противной водой и заставлял себя три часа в день ходить взад-вперед по тесной камере.
Надзиратель часто наблюдал за ним в дверной глазок-волчок. Узник всегда казался спокойным, а получая пищу, даже шутил.
Иногда он вполголоса запевал свою любимую песню о безработном:
Находясь долгие годы в могильной, сводящей с ума, безысходной тишине одиночной камеры, заключенный отвыкает даже от собственного голоса. И Бабушкин с любопытством прислушивался к своему пению. Голос казался ему чужим — глухим и надтреснутым.
«Мерещится! — отгоняя уныние, внушал себе Иван Васильевич. — Просто этот каменный мешок искажает звуки. Надо побольше петь и говорить вслух. А то, рассказывали, в Шлиссельбургской крепости „одиночники“ после нескольких лет заключения даже самые простые слова забывают…»
И он еще бодрее продолжал петь:
«В одиночке — и поет! Крепкий мужик!» — удивлялся надзиратель.
Он отодвигал засов, открывал тяжелую дверь и строго говорил:
— По тюремной инструкции петь не положено.
— А дышать положено? — насмешливо спрашивал заключенный.
Он начинал приседать, подпрыгивать, потом широко разводил руки в стороны, делая глубокие вдохи и выдохи: комплекс дыхательных упражнений по Мюллеру.
Надзиратель смущенно уходил.
«Как идут дела на воле? — долгими часами думал Бабушкин. — Состоялся ли Второй съезд партии? Удалось ли Ленину сплотить всех настоящих революционеров вокруг „Искры“? Знает ли Владимир Ильич о моем аресте?»
Меряя камеру шагами, он беспокойно думал:
«А что с Шелгуновым? Отпустили его жандармы или — полуслепого — тоже упрятали за решетку?»
Бабушкин не знал, что Шелгунов уже не в тюрьме: охранка выслала его обратно в Баку.
Очень тревожился Иван Васильевич за свою жену и особенно за дочку. Что с ней? Неужели до сих пор томится где-то тут же, в сырой камере? Бабушкин знал свирепые нравы жандармов, но все же надеялся, что ведь и они — отцы, и у них есть дети, не станут они держать грудного младенца в тюрьме. Между тем шел месяц за месяцем, а от жены не было никаких известий.
Неимоверно тяжело сидеть в глухой, темной одиночке. Зимние дни коротки, а в этом каменном мешке почти всегда сумрак. Часы у Бабушкина отобрали в тюремной канцелярии. То ли утро, то ли вечер — разбери! Только сигнал «подъем» в 7 утра, да поверка, да кое-какие другие привычные церемонии тюремного режима отличали утро от вечера.
Первые три месяца Бабушкин считал дни, делая царапины на стене, потом бросил — к чему?
И только два живых существа — кроме надзирателя — регулярно появлялись в камере «государственного преступника» — крысы.
Каждую ночь две тощие тюремные крысы вылезали из дыры возле трубы парового отопления. Бабушкин, лежа на койке, наблюдал, как в призрачной лунной полоске на асфальте медленно бродят они, уныло волоча по полу длинные, голые, похожие на бечевки, хвосты.
И вспоминалось, как лет семь назад впервые попал он в тюрьму. В эту же питерскую «предварилку». И как точно так же бродили тогда по асфальту две тощие крысы. Машка и Щеголиха.
«А может, это они и есть?!»
Бабушкин усмехнулся.
Внимательней пригляделся к зверькам. Да, одна крыса вроде бы потолще, добрая и ленивая. Неужели это и впрямь та самая Машка? А другая — поменьше. И усы подлиннее. Только вот Щеголиха любила то и дело лапками умывать мордочку, приглаживать усы, словно охорашивалась перед зеркалом. А эта не имеет такой привычки.