Крестьянский сын - Григорьева Раиса Григорьевна. Страница 53

— Спасибо, мама, наелся.

— А ещё-то?

— Пойду маленько пройдусь.

— Ох, не ходил бы, Костенька! Ещё ведь не сильно стемнело, а у злодеев-то на грех глаза зорки! Не ходи, милый сын, а?

— Ничего. Отрёпки не робки, лоскутиков не боятся! Да я правда аккуратно, не боись!

Голос сына, беспричинно повеселевший, ещё звучит возле матери здесь, на тёмном сеновале, куда она приносила сыну ужинать, а самого Кости уже нет. Он бесшумно соскользнул по лесенке вниз и растаял.

И вот они вместе. Сидят за Груниной избушкой на облоге. Сразу у ног начинаются огородные гряды. Уже прошло первое изумление с отрывочными, беспорядочными восклицаниями. Теперь они присматриваются — как изменились за эти месяцы, что не виделись.

— Ты какой большой стал, Костя!

— А я и был большой.

— Нет, ещё вырос. Смотри-ка, много выше меня.

— Ну-ка, ну-ка, докуда ты мне достанешь?

Костя осторожно кладёт ладони на непокрытую Грунину голову, на тёплый её пробор, потом, держа их дощечкой на той же высоте, прикладывает к себе. От шелковистого тепла её волос становится тревожаще жарко. Костя как-то слишком усердно удивляется тому, какая Груня маленькая.

— И верно. Только до бороды ты мне. Это надо ж!

— Докуда, докуда? Где ещё она, борода-то? Не то мох, не то пух. Ой, не могу! Вон у козла Филимона — вот это борода! — Груня смеётся, не прикрывая, как обычно, рот рукой, открыто и весело.

— Чо смеёшься? Думаешь, не вырастет? Ещё во какое помело будет, куда твоему Филимону. М-ме-э-э! — трясёт Костя несуществующей бородой, теперь уж всем лицом прикасаясь к Груниным волосам.

Его обдаёт таким жаром, что сердце начинает колотиться сильно и часто. Пронзившее его доселе не изведанное чувство сковывает, никак не даёт повернуть разговор в сторону от злосчастной бороды. Костя старается, но оказывается всё на том же месте.

— Да шут с ней, с бородой. Я небось не Филимон-козёл, обойдусь. Всё равно ты против меня во какая, — показал совсем невысоко от земли, — птюха.

Костина мать, Агафья Фёдоровна, так любит называть всех маленьких, кого приласкать хочет. Вылупится цыплёнок из скорлупы, пообсохнет, она поймает в ладони пушистый жёлтый комочек: «Ну что, живёшь, птюха?» — птаха, значит, пташка. А то приковыляет тётки Марьина девчонка Любка, крохотная, ростом с колобок, — мать ей шаньгу даст или молока, по головке погладит: «Пей, птюха». Так и запомнилось Косте это доброе смешное словцо.

Птюха. Махонькая.

Как много, оказывается, можно выразить одним-двумя словами, если говорятся они вот так, ломким от волнения мальчишеским баском!

Стучат в ушах частые молоточки. Кузнечики ли стрекочут в ночи или где-то шумят водопады?.. Что это с ним? Костя глубоко вдыхает сыроватый ночной воздух, удивительно душистый.

— Чем пахнет эдак хорошо у вас в огороде?

— Мята пахнет. Летось принесла три корешочка, посадила с краешку. А теперь она разрослась, хоть плачь. Что хошь с ней, то и делай. Уж я её полола, выпалывала. Мама говорит…

Неважно, что говорит о мяте мама. Важно самой сыпать словами, не умолкая, чтоб заглушить в себе то радостное, наполняющее её беспокойным смущением чувство, которого она сама почему-то стесняется так, что холодеют руки. Потянулась, сорвала с высокого стебля мягкий листок.

— Гляди, какой лопушастенький. Понюхай-ко.

Прохладный запах мяты не остужает Костиной головы. Разве он не воюет, как взрослые парни и мужики, разве не повидал за это лето столько, что иной до седой старости не увидит, — крови, смерти, торопливых объятий своих однополчан с девками и бабами? Разве он сам от всего этого не стал взрослым?

Резким, сильным движением притянул её к себе.

— Что ты, Костя! Ой, что ты, не озоруй! Отпусти, слышишь!

Он слышит. Он отпускает. Только бы она насовсем не рассердилась и не ушла.

— Не серчай, Грунь, не буду, ладно? Ну не серчай, право слово, не буду больше. Слышишь?

Не поймёшь, сердится ещё или нет. Надо говорить о чём-нибудь. Неважно о чём, только бы не молчать. Может быть, тогда скорей пройдёт это горячее наваждение. Неуверенно, ещё не зная, о чём скажет, Костя начинает:

— А вот у нас однова…

Но, видно, и у Груни та же забота. Одновременно с Костиными словами раздаётся и её столь же красноречивое:

— А давеча наша Катька…

Столкнулись встречными словами, словно лбами, и рассмеялись. Снова стало просто и легко.

— Расскажи, Костя, где хоть был, что видел, слышал?

В самом деле, они не виделись всё лето, такое лето, что иной целой жизни стоит, а говорят о каком-то козле…

— Расскажи, Кось…

— Бывал-то? Да всё больше здесь, на Алтае, не сильно далеко. А что повидал, об том лучше не рассказывать…

Опять, как тогда, когда вернулся с Украины, Груня задумывается. Удивительный он, Костя! Не похожий на других ребят.

— Ну и шатущий ты, однако! Всё тебя куда-то тянет, всё не дома. Небось всю жизнь эдак будешь? — серьёзно, совсем как взрослая баба, не то спросила, не то посетовала она.

— Не, это сейчас только. Война. Как вы, девки-бабы, не возьмёте в толк? Вот прогоним беляков, дома жить стану.

Они помолчали. Потом Костя продолжил:

— А вот есть один человек, комиссаром он у нас, так этот в Питер меня звал. Правда-правда. «Поедем, говорит, со мной, как войну кончим. Город тебе покажу, а хошь — на завод устрою. Ты, говорит, сметливый, быстро научишься…»

— А ты что же?

Вопрос был задан таким упавшим голосом, что Костя отвечал как можно неопределённее:

— А я — «не знаю ещё, говорю, подумаю». Он как начнёт вспоминать про Питер, думаешь — сказки сказывает. Куда тебе с добром наш Барнаул или Ново-Николаевск.

— Да что ты? — уважительно удивилась Груня, хотя сама никогда не видывала никакого города, даже Каменска.

— Ну! Цари там жили. Дворцы кругом. Пароходы прямо середь города по реке плавают. А главный крейсер, который подавал знак революцию делать, зовут «Аврора». Утренняя, значит, звезда. Ленина он видел в Питере, наш комиссар, близко. Вот как я тебя вижу.

Чтоб показать, как близко видел комиссар Ленина, Костя потянулся, дотронулся до Груни и тут же отдёрнул руку. Всё-таки удивительно, до чего он робеет её и до чего ему от этого хорошо…

— Так и есть, что подашься ты в Питер этот, — грустно сказала Груня.

— Здесь, что ли, худо? Да и нельзя мне. Мама как же? Вот ежели только посмотреть… А то поехали вместе?

— Ну, мне-то куда?

— А чо? Комиссар говорит, знаешь, какая жизнь пойдёт! Дай только беляков да богатеев выгнать. Советская власть для всех учение откроет, кто на кого хочет. Я бы, к примеру, на командира выучился, красного. А то, может, на ветеринара, скот лечить. Отец-то самоуком до всего доходил, а мне говорил — учись, по науке вернее… А ты бы на сестрицу милосердия выучилась. Вернулись бы — в белом стала бы ходить, раны перевязывать…

— Война кончится, так откудова раны? — практично заметила Груня. Она увлеклась и уж с безусловной доверчивостью воспринимала его мечты. Только вот это — откуда раны, когда не будет войны, — смутило её, не привыкшую ни к каким сказкам.

— Ну, мало ли… — Для Кости неважны были подробности. — Мало ли. Не раны, так просто лечить. Я видел одну милосердную сестру, в больнице. Строгая.

— Ох-ти мне! В больнице ты лежал?

— Да нет. Одно дело одному дяденьке передать надо было. В одну больницу, вот.

«Одно дело да одному дяденьке…» Какой-то непонятной, сложной жизнью живёт он. И ничего-то она о нём не знает…

— Слушай-ка, я что тебе, Костя, сказать хочу, да всё… Тс-с… — смолкла на полуслове.

Оба прислушались. В чуткой ночной тишине послышался быстрый топот нескольких кованых коней. Простучали, и стихло.

Костя забеспокоился. Что бы это могло быть? Поречное спит. Днём тоже незаметно было никаких подозрительных движений.

И вдруг этот топот. Какие-то люди — их несколько, может, трое, а может, пятеро, — въехали верхом, и главное — спешно. Кто, зачем? У кого остановились? Отсюда, с огорода, не увидишь. Не выскочить ли к центру села? Нет, всё равно уже проехали. Надо слушать, что дальше будет…