Новый мир построим! - Смирнов Василий Александрович. Страница 41
Однажды, в субботний отрадный час, когда щедро распахнулись поцарапанные дверцы рыжего ненаглядыша школьного шкафа-библиотеки и выстроилась шумная, нетерпеливая очередь менять книжки, Григорий Евгеньевич неожиданно дал Шурке большого «Робинзона Крузо» из своей библиотеки (школьного «Робинзона» выхватил у Шурки из рук Олег Двухголовый, и запахло дракой). «Робинзон» Григория Евгеньевича раза в три был толще того Крузо, которого держал, прижав к толстому подбородку, проворный Олег; он, Шуркин «Робинзон», был «полный», как сказал учитель, и Шурка этим здорово утешился.
Он читал весь субботний вечер, пока не загасили свет. Читал все воскресенье, не вылезая из-за стола, сидя на корточках, стоя на коленках, лежа на столе — на всякий манер, потому что уставал сидеть, как сидят все добрые люди. Он читал и пропускал от нетерпения страницы с рассуждениями, не отрывался от книги и за едой.
— Память проглотишь, глупый, — говорила за обедом мать и сердилась: — Брось книжку, пока я тебе по лбу ложкой не съездила!
Он не бросил, потому что не слыхал приказания, и отведал деревянной мокрой ложки. Он стерпел, выклянчил, выревел потом трехлинейную жестяную лампу, с которой мать управлялась обычно на кухне по хозяйству, и ночью, ко вторым петухам дочитал-таки, одолел всего большого, полного «Робинзона» и утром в понедельник возвратил книгу Григорию Евгеньевичу. Он ожидал похвалы, а ему и тут попало.
— Ты с ума сошел?! — закричал встревоженный учитель, хватаясь за голову. — Посмотри, на кого ты стал похож! У тебя красные глаза, больные!
— Не выспался, — признался Шурка. — Голова немного трещит…
— Сию минуту домой! Выспись и до завтра не возвращайся в школу, — распорядился строго Григорий Евгеньевич, и с тех пор не давал больше Шурке книг из своего шкафа красного дерева со стеклянными дверцами.
Ах, зачем Шурка понес «Робинзона Крузо» обратно учителю в понедельник! Известно, какой это день, примета бабья, глупая, а что-то в ней есть от правды. Сколько он потерял из-за этого проклятого понедельника! Раскроются ли перед ним хоть еще разик стеклянные дверцы дорогого шкафа, там книг напихано до ужасти сколько, и все толстенные, с кожаными корешками и золотым тиснением, наверное, такие же умопомрачительные, как полный «Робинзон Крузо». Смилостивится ли когда Григорий Евгеньевич? Какую жертву и кому принести, чтобы он смилостивился? — терзался тогда Шурка.
Да, то были отличнейшие, стоящие книги про смельчаков, не боящихся опасностей, самой смерти, готовых всегда на подвиги ради других людей, большие, отчаянные и добрые сердца у этих бесстрашных героев. Шурка любил их, героев-смельчаков, и сам принадлежал к этой славной семейке, так, потихоньку, никому открыто не признаваясь, думал он про себя.
Но все же и эти превосходные книги часто не походили на окружающую жизнь. Все, что в них рассказывалось, казалось очень завлекательными историями, но такими, которые никогда не сбудутся, как сказка бабуши Матрены про Счастливую палочку. Понарошку все может быть, а взаправду… Смекай, для чего сказка придумана. Их, эти прекрасные истории, хорошо было читать, чтобы забыться, помечтать о чем-то невозможном, лежа на печи, на горячих кирпичах, вообразить себя героем приключения, грея озябшие косточки у костра, на Волге, в яме-пещере, которую они как-то с Яшкой Петухом выкопали, играя в разбойников.
Может быть, Шурка так и жил бы этими несбыточными историями, глотал их, как «выпуски» Миши Императора, читая, утешался и забывался от разных горестей и невзгод, прятался за такие книги, как за стену, когда уж больно сильно донимали всякие неприятности. Эти смелые, умные, веселые книги украшали бы его ребячье существование, как-то утешали и даже кое в чем наверняка помогали. Да, так бы, вероятно, и было, и времечко шло живо и ничего нового не запало бы ему сильно и верно в душу, если бы он не понюхал других книжечек, весьма неказистых с виду, с простецкими названиями, чаще всего тонюсеньких. Прямо сказать, не читая, то была, на ребячий взгляд, никуда не годная дрянь, которую и в руки не хотелось брать. Все ученики чурались таких тонких книжонок, и сам Шурка долгое время всячески от них открещивался.
Но как-то поневоле пришлось взять, не сыскалось в ту субботу в школьном шкафу ничего другого, нечитаного, все стоящие книги расхватала ребятня третьего и четвертого классов. Он винил себя нещадно: так и надо ротозею, не опаздывай, договаривайся загодя, с кем обменяться книжками, не лови ворон по сторонам! Огорченный Шурка не глядя принял от Григория Евгеньевича одну тощую-претощую тетрадку в новеньких прочных корках, оклеенных клетчатой, незахватанной бумагой, сунул в свою горестно-легкую школьную торбу.
Возвращаясь домой, он, отстав от ребят, вынул по привычке новую книжку, подосадовал еще немного, развернул и… все позабыл: куда ему идти, за чем, что он держит в руках и почему. Ноги сами привели его к дому. Наскоро пообедав, он опять живехонько потянулся в торбу за тетрадкой в клетчатых корках. Он прочитал ее и в третий раз, во сне, и не прочитал, а все, о чем рассказывалось, увидел. Потом и наяву он всегда очень ясно все видел, стоило ему только вспомнить славную книжицу.
Он видел старую деревянную, как у них в селе, качающуюся от густого благовеста колокольню в пасхальную ночь, видел дряхлого, в полушубке и теплой шапке, звонаря Михеича, вспоминающего свою нелегкую, горькую жизнь. Старик по звездам знал время, когда надо ударять в колокола. В пасхальную темную ночь он и без звезд чувствовал прежде свое время. А тут, отзвонив к ранней службе, он, когда заутреня началась, задумался, забылся, сидя по привычке на скамье под большим колоколом, зажав в руке веревочную петлю от тяжелого, неподвижного «языка». Время пришло трезвонить под крестный ход, а он все думает, перебирает свою нескладную жизнь, обиды и так знакомо Шурке спрашивает себя, темную пасхальную ночь спрашивает, старую безмолвную колокольню: «Где же оно, счастье?»
Михеич чем-то похож на церковного сторожа заику Прова и на деда Василия Апостола. Но скорее это нищий старик, что брел однажды шоссейкой, побираясь по деревням, шел в родные места умирать… Нет, тот старик хоть побродил по богатым, теплым землям, о которых он проникновенно рассказывал ребятне у воротец, отдыхая, он хоть чужую, с достатком, жизнь поглядел, порадовался, а старому звонарю, должно быть, и на чужое порадоваться было не на что. Он беззвучно плачет, перебирая в памяти прожитое: похоронил жену и детей, теперь и самому пришла пора отправляться на погост, эвон, рядышком он.
Ради чего бился-колотился столько лет? Кто перешел ему в жизни дорогу?.. Да вот кто… богатый ворог, сосед лавочник. От него ему, Михеичу, не стало доли на свете, от кого же еще?! Нынче он, ворог, тоже стар, умирать ему тяжело, страшно, он валяется по воскресеньям в церкви на полу на коленях, замаливает грехи. Не замолить! Не замолить!.. Он точно просит прощения не у бога, а у Михеича. «Бог тебе судья… бог суди!» — шепчет звонарь, утираясь рукавом полушубка.
— Ой, не то говоришь, дедушка! Не то, не то! — хочется крикнуть Шурке. — Надо-тка обидчика схватить за горло, вытрясти из него, окаянного, бессовестную душу, может, тогда и тебе что сыщется путное на земле, в твоей деревне… Но ты стар, нету сил, да и привык, видно, прощать обидчикам… Ах, не надо было этого делать, не надо! Вот и остается — звонить в церковные колокола… «А что? — спрашивает вдруг себя Шурка. — Может, и это не плохо — ударять в большой, громкий колокол, будить, звать народ в церковь или еще куда… на добрые, хорошие дела, а?»
«Михеич, заснул?» — кричат с земли. Встрепенулся Михеич, глядит — огни внизу, крестный ход вокруг церкви, пение, а звона, положенного в такое время, нету. Грех-то какой! Сорвал шапку, перекрестился, привычноосторожно положил одну ладонь на туго натянутые частые веревки от малых колоколов, а другой рукой снова взялся крепко за петлю от «языка» главного. Нога отыскала доску, к которой привязан «язык» среднего колокола. Нажми посильней ногой — оживет и этот. Шурка знает, он бывал на колокольне в пасху, наблюдал, как звонит, работает Пров, да и сам не раз, с Яшкой Петухом и Катькой, с Тихонями и Олегом Двухголовым, праздничномирной и дружной компанией громогласно трезвонил, аж гудела-звенела голова и глохли уши. Поэтому он хорошо видит, что делают в темноте, на ощупь, старые, ожившие руки звонаря.