Новый мир построим! - Смирнов Василий Александрович. Страница 73

— Пейте, пока сахарницу другие не опорожнили, — пошутил он. — Да поторапливайтесь, мы тоже хотим попить чайку.

Малыши, стесняясь чужих, не дотронулись до ковшика. Дули из всей мочи в блюдца и степенно, только по одному разику заглянули в сахарницу. Экие разумники, скромняги! Да ведь погоди, на кухне станут клянчить у мамки добавку, как постоянно просят пирога или лепешки после обеда, всем это известно.

Ну, уж нынче сахарку они больше не получат, вопрос исчерпан!

Первым примчался в избу непрошеный Володька, и ему это простили, — так питерщичок-старичок был в этот вечер обалдело-счастлив, как Шурка в другой вечер с черносливинками. Подвижное, обветренное личико без морщинок горело и не сгорало, язык отнялся. Володька от хлеставших через край чувств хлебал ртом, мычал, и лишь вытаращенные глаза его криком кричали, плясали, рассказывая за десятерых. А его батя-революционер, в кожаной потертой тужурке, в ремнях и мятой военной фуражке (очень схожий на командира с броневика, как на картинке из журнала, и верно, как узнал потом Шурка, из бронедивизиона), смуглым, худощавым лицом был прежний, точно в давнюю «Тифинскую», когда приезжал на праздник из Питера, — бородка аккуратным клинышком и густые темные усы закручены, загнуты вверх половинками кренделя. Мода, что ли, такая у мастеровых? То висят усы книзу, то закручены вверх, а одинаково приятно.

С Крайновым Горев поздоровался как со старым знакомым. Григорию Евгеньевичу вежливо поклонился, козырнув, учитель, поспешно привстав, первый протянул руку.

— Заседает военно-революционный комитет! — усмехнулся одобрительно Афанасий Сергеевич. — Когда же будем брать штурмом Зимние дворцы в уезде и волости?

Расстегнулся, кинул фуражку и ремни на лавку и долго, тихо-задушевно разговаривал в кухне с Шуркиной матерью.

— Бабушку-то забыли! — спохватился дядя Родя. — Садись, Матрена Дмитриевна, пить чай.

— Спасибочко, родимым, я опосля напьюсь, успею, — тотчас откликнулась из спальни, от зыбки, бабуша и с удовольствием заклохтала — Чай пить — не дрова рубить, завсегда можно, особливо со сладостью. Сами-то, рачители мои, пейте да дело свое хорошохонько разумейте. Шутка ли: самовластье!.. Слушала я вас, слушала, старая, глупая, в толк многого не возьму. А маленько, кажись, догадываюсь. Я молоденькая-то была вострая, орунья, сообразительная. Теперича на девятый десяток перевалило, где уж…

— Живи, бабуся, до ста. А там еще прибавим, — потеснился за столом весело Крайнов. — Присаживайся.

— Опосля, милый, чашечку выкушаю. Кипятку хватит, самовар большой, а сахарцу малую крошечку, знаю, оставите мне, благодарствую. Я баю: долго рассуждай, да скоро делай. Вот как по-нашему! Не бойся, с совестью не разминешься, она завсегда с тобой. От богатых-то злодеев давно-о земля стонет стоном… Ну и не грешно… Идите напролом, с топором бог вам в помощь. Баю: господь поможет…

Она говорила, ласково приговаривала, отказывалась от чая, сама же давно сидела за столом, беспрестанно кивая головой.

Машутка в люльке не просыпалась, бабуша Матрена была сама себе хозяйка, отыскала ощупью на столе, на салфетке, порожнюю чашку, чайник с заваркой, кран самовара и напоследок сахарницу.

Терентий Крайнов молча следил и диву давался.

А Володька шепнул приятелям:

— Хитрит бабка, все видит… и все понимает, вот те крест!

— А ты как думал? — горделиво ответил ему на ухо Шурка. — Ну, глаза у бабуши давно остановились, а голоушка хоть и седая, трясучая, но работает важнецки, я приметил.

— Речь была покрыта сочувственными возгласами и громким рукоплесканием, — воодушевленно, со смешком заключил по-питерски Володька. И чтобы не обидеть Шурку, поправился: — Нет, серьезно, я такую старуху впервой вижу.

После третьей чашки, не опрокидывая ее на блюдце, бабуша Матрена к слову не к слову, так, про себя, сказа-ла протяжно-складно, с грустью и лаской что-то похожее на песню-сказку:

— Родная мать по убиенному сыночку воет — река течет,
Родная сестра плачет — ручей бежит,
Молодая жена слезы льет — роса ложится…
Красно солнышко взойдет, росу высушит…

— Еще чашечку чайку, маменька? — сказала Шурки-на мамка.

— Да, пожалуй, последнюю, с сахарком, возьму еще кроху на загладочек, — согласилась бабуша.

Володькин кожаный батя, закуривая папиросу и всех угощая из железной коробки, растроганно пробормотал:

— Ах, бабка, бабуся, умница ты моя этакая…

В тот вечер было решено: немедленно созвать волостной сход для выбора новой власти — Совета; освободить из острога арестованных сельских мужиков, равно и других, если там, в тюрьме, окажутся, и начать готовить уездный съезд Советов. В волость ехать дяде Роде с Егором Михайловичем (Глебово рядом, завтра известят депутата) и с Таракановым (опять-таки по пути, будут проезжать Крутовом, захватят столяра). В город направиться самому Афанасию Сергеевичу с Крайновым Терентием на Ветерке — доставит скорым часом.

— Солдат с волжского моста, из охраны, взять свободных. Кирюха, железнодорожник, давно их распропагандировал, большевики, — подсказал уверенно Терентий. — Ружья захватят. Можно и пулемет, для острастки. Комиссар там, в уезде, известный кадет, делит власть с меньшевиком, аптекарем. Будет возня, чую.

И все согласились, что нужны винтовки и, пожалуй, пулемет не лишний, не отяготит.

Сказано это было так просто, буднично, между прочим, словно речь шла об овсе и сене для лошадей на дорогу. Шуркина мамка, угощая гостей, слушая, и бровью не повела. А молодцы-писаря, готовые сочинять в Сморчковой избе какие хочешь декреты, усиленно хлопали глазами и вострили уши. Поглядите, послушайте, пожалуйста, подивитесь, как обыкновенно делается революция, — словно уговариваются мужики чинить в поле изгороди и разбитую дорогу в Заполе! Да ведь недавно и тут не обходилось без ленивой ругани и перекоров. Господи помилуй, какие чудеса вытворяет с народом революция рабочих, солдат и крестьян! Не поверишь, а истинная правда. Тлели, дымили и шипели угли в теплине да и разгорелись огнем до неба… Положим, верховодят сегодня мужики-мастеровые, питерские рабочие, Выборгская сторона: Горев, Крайнов, дядя Родя — он на Обуховском заводе работал… А дяденька Прохор с голубыми хваталками и железными, раскаленными добела диковинками в кузне, с песнями, прибаутками, россказнями и насмешками над мужиками! И он тут, и его доля есть… Григорий Евгеньевич на заводе, наверное, не работал, но он как мастеровой школьных дел загорелся солнышком над Выборгской сторонкой.

И все, что слышал и знал Шурка о городском рабочем человеке, встало сейчас перед ним и озарилось новым, горячим и добрым, красным дорогим светом. Да вот, все вместе они с пастухом Сморчком, старые Шуркины знакомые, и есть Данило Большевик из сказки дяденьки Никиты Аладьина, освещающий людям в ночи путь вперед своим горящим, вынутым из груди, живым сердцем! Он, Шурка, и раньше так думал и сейчас так твердит. И его батя шел за Данилой, может, не сразу, подумавши, может, не в первых рядах, в самом конце брел во мраке, запнулся по дороге за старый, кривой корень сосны или елки (они, корни, в лесу завсегда торчат, извиваются поверху змеями под ногами), упал и погиб… Нет, не погиб, он отдал жизнь за мужиков, за своего дружка немца-австрийца Франца, а пленный Франц не пожалел своей жизни за русского солдата инвалида Соколова… Как это было страшно, невозможно тогда, и как это сейчас не страшно, правильно, иначе нельзя было поступить бате и Францу. Он, Шурка Кишка, давным-давно решил: он пойдет этой Данилиной дорожкой и будет своим горячим сердцем смело освещать людям путь к правде и добру. С ним вместе беспременно пойдут братейник Яшка Петух, Катька Растрепа, его невеста, о чем стыдно, невозможно говорить, но совсем не стыдно, приятно думать, пойдет и питерщичок-Володька, свойский парнишка, всезнайка. Они между собой не успели еще договориться, да и ненадобно: о чем тут толковать, все и так понятно…