Оранжевый портрет с крапинками (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 13
— Ладно, сымай. Еще кой-чего подошью…
Она понесла рубашку к машине. Я, смущенный, побрел за ней.
— Покажи-ка пальчик, — вдруг попросила Настя. — Вот этот, левый.
Я удивился, протянул указательный палец. Настя ловко ткнула его иглой. Я громко ойкнул, дернулся. Она меня удержала:
— Не бойся. Дай-ка капельку… Краску-то нельзя, она тяжелая, а у тебя кровь тополиная — свежая да летучая…
К пальцу, на котором набухла красная капля, Настя поднесла кончик намотанной на катушке нити. Нить была серебристая — конечно, тоже из тополиного пуха. Кровь побежала по нитке, как по фитильку, и скоро вся катушка сделалась красной. У меня слегка закружилась голова, но Настя дунула мне в лоб, и сразу все прошло.
— Погуляй пока, — ласково сказала Настя.
Я сунул палец в рот, но не отошел. Смотрел, как Настя прилаживает катушку на машину, как укладывает под иглу рубашку. Вот она крутнула колесо, игла прыгнула…
Машина, без сомнения, была волшебная. Игла стукнула несколько раз, и под ней на белой материи появился вышитый красный листик. Круглый, но с острым кончиком, тополиный. Стук-стук-стук — и еще листик! И еще…. Листики вытягивались в цепочку. Скоро эта цепочка у ворота и на спине обрисовала контур большого квадратного воротника.
Я тихо возликовал. Конечно, рубашка не стала настоящей матроской, но и на нижнюю сорочку теперь тоже не была похожа. Она сделалась красивой, праздничной. А когда Настя вручную вышила на левом рукавчике алый якорь, я чуть на шею к ней не бросился. Но постеснялся.
И вот я опять встал в тополиной своей обновке перед ведьмами.
— Теперь-то как? — озабоченно спросила Степанида. — Сойдет?
— Во! — Я показал большой палец.
Ведьмы дружно засмеялись. Степанида сипло и с кряхтеньем, Глафира сквозь кашель, а Настя ясно и негромко. Потом Настя взяла меня за плечо.
— Вот и все, Тополёк. Ты пока к нам больше не ходи. Надо будет — позовем. Летай, привыкай пока. Шибко-то не хвастайся да людей не пугай, но и не бойся зря. Да одежку тополиную береги.
Я радостно кивал.
— Ладно, лети, — вздохнула Настя и подтолкнула меня к двери.
Прямо с порога я круто взмыл в высоту и помчался над крышами — под небом, где среди разбежавшихся туч летела вместе со мной яркая половинка луны. Прохладный воздух был полон резкими запахами недавнего дождя, мокрых крыш и листьев. Он летел мимо щек, отбрасывал мои отросшие за лето волосы, рвал коротенькие рукава, трепал края рубашки, обтекал упругими струями ноги и срывался с босых пяток щекочущими вихорьками.
И этот полет — самый радостный момент моей сказки.
ПОЛЕТЫ
Утром я испытал ужасный испуг и огорчение…
Проснулся я поздно. Сразу все вспомнил, глянул на кривую спинку стула, где повесил ночью тополиную рубашку, — на спинке ничего не было!
Сердце у меня пискнуло, как проколотый мячик, и покатилось в какую-то холодную трубу. «Всё…» — тоскливо подумал я.
Было ясно, что сказка кончилась. Конечно! Такое замечательное волшебство и не могло быть долгим. Никакой колдовской силы на это не хватит. Видимо, летучая ткань растаяла при первом утреннем свете…
А может быть, это ведьмы взяли свой подарок назад? Да, скорее всего, так. А старую одежду вернули: вон пыльные штаны и выцветшая ковбойка аккуратно сложены на стуле (я их сроду так не складывал!).
За что же меня так обманули? Или наказали? Может, за то, что я слишком долго ночью носился над крышами и деревьями, резвился и дурачился в воздухе? Но что здесь плохого? Сами же сказали: летай…
Нет, наверно, просто кончилось волшебство…
Первое ощущение страха и острого горя прошло, но большая печаль от потери сказки осталась. Я мигал мокрыми ресницами и гадал: что же случилось? И только об одном не подумал: что история с тополиной рубашкой привиделась мне во сне. Не могло это быть сном! Вот и локоть до сих пор болит — я ободрал его о жестяной флажок на башенке деревянного дома над речным откосом (на флажке были сквозные цифры «1909», от него пахло сырым железом, и он со скрежетом повернулся, когда я зацепил его).
Я помню все так подробно! Как пахло березами, как быстро щекотали мне лицо, ладони и ноги зубчатые листики, когда я летал над верхушками городского сада. Как я рассмеялся от этой щекотки, ладони выбросил вверх, сам изогнулся тугим луком и понесся сквозь шуршанье воздуха к ватным клочкам облаков и разбухающей половинке луны. Потом раскинул руки и ноги и повис там, в пустоте, вниз лицом.
С высоты все казалось ненастоящим: огоньки — искорками, река — полоской фольги (мы такие добывали из старых конденсаторов, найденных на свалках), серебристый купол цирка на краю сада — крышкой алюминиевого чайника. А сад клубился внизу косматой темнотой, в которой кое-где мерцала-светлая пыльца: наверно, это лунные лучи отскакивали от дрожащих листьев.
Только луна, горевшая надо мной, осталась настоящей. И таким же настоящим — ярким, большим и кривобоким — было ее отражение в тарелке с темной водой и светлой горошиной посередине.
Тарелка лежала в мохнатом сумраке сада.
Я, не шевельнув даже пальчиком, начал тихо опускаться, погружаясь то в прохладные, то в теплые пласты воздуха. Тарелка увеличивалась. И наконец я понял, что это фонтан. Круглый бассейн со светлым камнем в центре, а на камне — тонкий бронзовый журавль со вскинутой головой. Этого журавля я знал с малолетства — помнил, как до войны меня приводил сюда во время прогулок отец. Обычно из поднятого журавлиного клюва била струя, но сейчас фонтан не работал и вода в бассейне стояла стеклянно-гладкая.
Я опустился мимо журавля и повис у воды. А снизу, из отраженного лунного неба, навстречу мне всплыл мальчишка, такой же, как я: белоголовый, в серебристой рубашке, с тонкими растопыренными руками и ногами. Мы остановились в метре друг от друга.
Я не любил своих отражений в зеркале. Моему круглощекому курносому лицу, белобрысой челке и оттопыренным ушам явно не хватало мужественности. Но этот мальчик мне понравился. Он был серьезнее меня, большеглазый, с внимательным взглядом и смело сжатыми губами. Кажется, он знал про меня больше, чем я сам. Наверно, это был не совсем я. Скорее мой товарищ по ночным летучим приключениям. Мы с минуту смотрели друг на друга, и я слегка оробел перед ним. Но потом мы друг другу тихонько улыбнулись, помахали ладошками и разлетелись: он — в свою, опрокинутую в воде сказку, я — в свою…
А еще помню, как я стоял на шпиле пожарной вышки.
Вышка поднималась над крышей городского музея, над черными часами (которые тогда не шли). Музей был старинный, каменный, с колоннами, а вышка — деревянная, узорчатая, немного похожая на китайскую фанзу. Ее опоясывал квадратный балкон. По доскам балконного настила, бухая сапогами и кашляя, ходил дядька в медной каске с гребешком (тогда еще у пожарных были такие, старомодные). Каска ярко отражала луну. «Жарко, тяжело ему в ней, — пожалел я дядьку. — А снять нельзя, устав не разрешает».
Я дядьку хорошо видел сверху, а он меня — нет. Пожарные не смотрят в небо, там не может ничего загореться. Я прилетел с высоты, опустился на длинный сигнальный шест и теперь стоял на нем, как петушок на шпиле. Вернее, не стоял, а просто касался большим пальцем правой ноги плоского деревянного шарика на верхушке шеста. Левую ногу я вытянул назад, нагнулся, раскинул руки — в общем, сделал что-то вроде ласточки. Сам я думал, что со стороны похож на серебряный самолетик. Если кто увидит меня над вышкой, решит, что на шесте укрепили новый флюгер. Разве кому-нибудь придет в голову, что там, на высоте, крутится на одном пальчике живой мальчишка?
Я поворачивался, как стрелка компаса на острие булавки. Огоньков стало совсем мало. Луна слегка пожухла. Со стороны реки потянул ветер. Он мягким крылом снял меня с шеста и развернул лицом к востоку. Там светлело небо. Я понял, что пора домой, снизился к логу и полетел вдоль берега над темными огородами. Кое-где запоздало тявкали мне вслед собаки. Сильно пахло полынью…