Дом на горе - Сергиенко Константин Константинович. Страница 10

Я с грохотом откинул крышку парты.

— Как понять ту невнятицу, которую ты сдал? Ты что, издеваешься? Строишь из себя умника? У тебя нет ни одного знака препинания, даже точки!

А кто сказал что нужны знаки препинания? Никто не сказал нужно ли препинаться. Не нужно ни в общем ни в частности препон преподавателей и препаратов преподобных прокураторов предрекающих проторенные пути в ПТУ потому что переставив в ПТУ буквы путаницу не внесем и получим все тот же ПУТЬ но без мягкого знака а потому слово ПУТ является путным словом но и запутанным словом с массой препон препинающих путь в нераспутанный порт Путивль…

— Что ты молчишь, Суханов? Может быть ты ответишь, почему написал сочинение без знаков препинания?

— Я не хочу ни с кем препинаться, — сказал я.

— Ну, ты дал! — восхищался Голубовский. — Ни с кем не хочу препинаться! Старик, это надо записать на скрижалях. За это перед дискотекой я дам тебе полчаса на прослушивание Моцартов и Бетховенов.

Голубовский у нас диск-жокей. Мало того что он хорошо разбирается в аппаратуре, ему еще присылают пластинки с самой популярной музыкой. Раз в месяц у нас бывает дискотека, все девочки, особенно восьмиклассницы, с нетерпением ее ждут.

Мы шли по двору. Сеялся редкий весенний дождь, несуразный, потому что ему приходилось уродовать снег, превращая его в мелкое ледяное крошево.

— Смотри-ка, Вдова! — сказал Голубовский.

Вдовиченко стоял с тихой улыбкой на бледном серьезном лице.

— Здравствуй, Володя, — сказал я. — Как здоровье?

— Неплохо, — ответил он, — спасибо.

Подошел Лупатов, молча хлопнул Вдовиченко по плечу.

— Хочешь, дам куртку в город? — спросил Голубовский.

Володя пожал плечами.

— А, Вдова! — издали крикнули ему. — Вернулся с того света? Ну, молодец.

В сопровождении своих дружков к нам приближался восьмиклассник Калошин. Ему уже шестнадцать лет. Он огромен. Его красное лицо расплывается в улыбке. Калошин гроза интерната. Он силач и любитель подраться. Это он прошлой осенью избил в кровь Васильченко. Это он приказал устроить темную Стасику Пронину. Это он отхватил ножницами косу у Стеши Китаевой за то, что она отказалась с ним танцевать.

Калошин травил Вдовиченко. Он говорил, что из-за матери Вдовиченко посадили его отца. Володя замалчивал эту историю, но однажды дал мне понять, что было как раз наоборот. Отец Калошина погубил его мать, впутав в темную историю.

— Молодец, Вдова! Сильный мужик! — хвалил его смеющийся Калошин.

Вдовиченко сжался.

— Да ты не дрейфь, Вдова. Что я тебя, съем? — Калошин обнял его за плечо. — Дети не отвечают за своих родителей. Ну, шлюха мать. Но при чем здесь сын?

Я взглянул на Лупатова. Он на глазах преображался. Весь стал меньше и тверже. В глазах появилось что-то рысье. Ростом он ниже Калошина на полголовы, а тут стал еще ниже, пригнулся.

— Мы еще разберемся с тобой в этом деле, — продолжал Калошин. — Мы еще выведем матерь на чистую воду. И нечего тут травиться.

— Калоша, — внезапно сказал Лупатов хриплым голосом.

— Ась? — Калоша повернулся к Лупатову.

— Калоша, — повторил Лупатов хрипло и, внезапно прыгнув к нему, сильно и коротко ударил его кулаком в голову.

— А! — глаза Калошина выкатились от изумления, он сел в снег.

Лупатов метнулся в сторону, выхватил из клумбы обломок кирпича и с безумным лицом, занеся его над головой, навис над Калошиным.

— Убью, Калоша… — прохрипел он. — Сяду, но убью. Если еще хоть слово Вдове… Ты понял?

В оцепенении смотрели на эту сцену и мы и дружки Калошина. Из разбитой губы его потекла кровь. Он медленно, уклоняясь от поднятого кирпича, отполз в сторону. Встал, утер губы.

— Ладно, — сказал он. — Посчитаемся.

Они ушли, оглядываясь и обещая глазами отмщенье.

— Напрасно ты, — прошептал Вдовиченко, — он зверь.

— А на зверя есть рогатина, — сухо сказал Лупатов.

Апрель, вот и месяц апрель развернул свои стрекозиные крылья. Из глубины сада пахнуло дыханьем взволнованной ночи. Утром нежный сиреневый свет озаряет потолок нашей спальни. Потом начинает теплеть, превращаться в шафранный, густо-оранжевый. И вот первый луч солнца, еще сжатый углом столовой и третьим корпусом, косо перечеркивает нашу спальню, начиная от вспыхнувшего графина на первом окне до списка воспитанников на боковой стене. Список становится золотым, а наши фамилии четкими, словно их гравировали, а не писали простым пером.

Мы говорили с Петром Васильевичем.

— Неладно что-то в Датском королевстве, Митя. Ты знаешь, что Леокадия Яковлевна собирается уходить? Конечно, она женщина, нервы слабые. Великая важность крыса! В нашем интернате бывали штучки почище. Но согласись, Митя, обидели-то ее ни за что.

Я молчал.

— Не спрашиваю, кто подложил крысу. Да и сам бы на твоем месте не ответил. Но ведь не она первая. Вот сказали мне про физика Крупина. Безобидный старичок, а вы ему доску черт знает чем натерли… Да, впрочем, не об этом, я не об этом…

Он заходил по комнате.

— Теряем контакт! Митя, теряем контакт! Все, что вам нужно, это дискотеки, кино, развлечения. Из телевизорной не выгонишь до ночи, а мастерские, где можно заняться делом, пустуют. Вчера, кстати, утащили новую дрель. Где она, я спрашиваю? Наверное, уже пошла в городе с рук.

Кто-то постучал. Седая голова заглянула в дверь.

— А, Виктор Афанасьевич, — сказал директор устало, — заходите. Как жизнь, как здоровье?

— Здравствуем, здравствуем, — ответил седой согбенный человек, семеня по кабинету.

— Дров вам хватило?

— Ничего, ничего, — ответил старик. — Вот лепту очередную внес.

— Прекрасное, прекрасное дело, — сказал Петр Васильевич, — все бы так.

Старик этот был всем известен. Каждый месяц он перечислял половину пенсии на счет интерната. Делал это упорно и аккуратно, хотя в тысячах, которыми ворочала наша бухгалтерия, его денежки терялись как в море капля.

Интернатские судили об этом по-разному. «Грешки замаливает», — говорили одни. «Ненормальный», — говорили другие. «Ничего вы не понимаете», — возражали третьи. Старика прозвали Благодетель.

— Вот, Виктор Афанасьевич, — директор развел руками, — не знаю, что и делать. Дом разваливается, ребята дрели крадут. Хоть уходи.

— Хе-хе! — сказал Благодетель. — Ты, Васильич, беспризорных не видел. Эти голуби. Беспризорные нам в двадцатых деревню сожгли, дома разграбили. А эти голуби.

— Так время другое, Виктор Афанасьевич!

— Время, оно всегда одно, люди разные.

Я встал.

— Петр Васильевич, я хотел отпроситься у вас в город. Каталог надо кончать. Магазин обещал за это отдать списанные книги в нашу библиотеку.

— Вот, — сказал Петр Васильевич. — Я ему разнос, а он в город собрался.

— Так я же по делу.

Зазвонил телефон. Директор снял трубку.

— Что? Прямо сейчас? Вы же назначили в три. Хорошо, Я буду.

Трубка легла на аппарат. Он посмотрел на меня.

— Хорошо, Суханов, иди. Чтобы к ужину был обратно. Ни от кого из вас не добьешься толка.

Как давно я не видел ее! Я шел по городу, замирая от волненья. Небо настойчиво голубело. Крепкие фарфоровые облака купались в голубизне. Они походили на влажный сервиз, расставленный по голубому фону. Чайники, чашки, кувшины и блюдца. Раздутые, как элефанты, они загромоздили холодную скатерть неба. Но все они были налиты полуденным светом. Я бы хотел, я бы хотел сидеть за этим столом. Может быть, раз в жизни. И пить тот напиток, которому нет названья. Но и без названья он делает нашу жизнь такой же ясной и полной, как это небо, заставленное облаками.

Нет, я могу сказать по-другому. Небо — это голубой зал, заполненный белыми изваяниями. Они необычны и переменчивы, их облик неуловим. Вот проступает чье-то лицо, а вот набухает цветок со множеством положенных друг на друга выпуклостей. Еще есть огромное блюдо, и на этом блюде нестерпимо горящий шар солнца…