Дом на горе - Сергиенко Константин Константинович. Страница 17
— В долг?.. — Он захохотал. — Мой юный друг, возьми просто так. Я дарю тебе этот фолиант! Но позволь задать тебе вопрос, кем ты собираешься стать, гением или завистником? — Он снова захохотал.
Завернув книгу, я выскочил из «Синикуба». Какая удача! Надо быстрей разыскать ее. Пока Цевадор не передумал и не позвал обратно.
Я открыл тяжелую дверь училища и оказался перед гардеробом. Теперь он пуст и просторен. Зимняя одежда осталась в домашних шкафах. Но гардеробщица сидела на своем месте с вязальными спицами в руках.
Но вот незадача. Я заработался в «Синикубе» и, кажется, опоздал. На лестницах никого нет, чьи-то шаги гулко звучат в отдаленье.
Я подошел к расписанию и стал разбираться. Но тут невозможно ничего понять. Какие-то клеточки, буквы и цифры. Что делать? Я решился и подошел к гардеробщице. Она казалась доброй приветливой женщиной. На голове повязана домашняя косыночка, с носа свисают очки. Обыкновенная, привычная бабушка.
— Простите… — Я прокашлялся и прибавил голосу густоты: — Вы не знаете Марию Оленеву? Со скрипкой. Я принес ей книгу.
Старушка подняла голову:
— Какую Оленеву, Машу? Она, кажись, ушла.
Я снова кашлянул, не зная, как поступить дальше. Старушка вдруг качнулась в сторону, выглянула из-за меня и закричала пронзительным тонким голосом:
— Александр Николаич! Александр Николаич!
Я отшатнулся и приготовился бежать. Но ко мне легким шагом уже подходил стройный темноволосый человек.
— Что вам, Софья Захаровна?
— Александр Николаич, тут Машеньку вашу спрашивают. Книгу, говорят, принесли.
Александр Николаевич взглянул на меня живыми темными глазами, переложил из руки в руку белую папку. На нем был узкий ладно сшитый костюм. Лицо тонко очерчено, волосы волнисты. Без сомнения, это тот педагог, о котором я слышал разговор. В него все влюблены.
— Вы принесли учебник гармонии? — спросил он ясным баритоном.
— Нет, — пробормотал я, — она искала… Тут я нашел… про Моцарта и Сальери…
— Про Моцарта и Сальери? — воскликнул он, глаза его загорелись. — А ну-ка давайте, давайте!
Он нетерпеливо развернул бумагу…
— Киреев! Вот так номер! Где вы достали?
— Я… тут, по случаю…
— Это ведь то, что мне нужно! — Он обратился к гардеробщице. — Бывают счастливые дни, Софья Захаровна. Вот и Киреев у меня в руках. Большая редкость! В библиотеках отсутствует. А мне статью надо кончать. Ну, Машенька, какая же умница!
— Чудесная, чудесная девочка, — сказала старушка. — Уж я ее полюбила. Серьезная. Умница. Слова грубого не скажет.
— И очень способная, — добавил Александр Николаевич. — А вам, молодой человек, большое спасибо. С вашего позволения, я Машеньке передам. Это ведь для меня книга. Что сказать на словах?
Голос у меня внезапно сорвался, и я прохрипел с натугой:
— Ничего.
— Спасибо, спасибо, — еще раз повторил Александр Николаевич.
Я разглядывал себя в зеркале. Огромном зеркале дубового зала, утопленном в резную дубовую нишу. Зеркало старое, мутное, по краям его разъедает желтая сыпь… Ну и что? Моцарт тоже был невысокого роста, а Пушкин еще меньше. Какой-то я жалкий, придавленный. Руки висят. Лицо бледное. Под глазами тени. Волосы жидкие, невнятного цвета. На губах кривая ухмылка. Здравствуй, Митя Суханов. Как дела? Значит, вот для кого она искала книгу. Дела как всегда. Никак. Значит, и она влюблена. Какой красивый взрослый человек. Наверное, талантливый. Я никогда не стану взрослым. Просто не хватит сил вырасти. И не надо. Пусть похоронят так. Моцарта хоронили по третьему разряду, в некрашеном сосновом гробу. Когда гроб вынесли из дверей дома, за ним шли всего семь человек, в том числе и Сальери. После отпевания гроб поставили на дроги и повезли на кладбище. Было холодно, начиналась метель. Когда повозка приближалась к кладбищу, за ней уж никто не шел. Встретил ее только один могильщик. У длинной узкой ямы стояло еще несколько гробов. Моцарта свалили рядом. Яма уже была заполнена двумя ярусами. Моцарту достался третий. Потом общую могилу засыпали, и Моцарт упокоился там рядом с десятками безвестных бедняков… В мутном неверном зеркале я увидел, как за моими плечами образовалась темная пелерина, на голове появился парик, на ногах белые чулки с башмаками, а в руках обозначился свиток с нотами…
Лупатов получил письмо от бабушки. Бабушка у него верующая. Она писала, что приближается троица, праздник, когда особенно почитают родителей. В троицкую субботу она наказывала «молиться» за упокой и благополучие родителей.
— Вот мы и помолимся, — сказал Лупатов. Он извлек из грязной капроновой сумки бутыль мутной жидкости. — Будем чествовать предков.
На родительскую субботу собрались в ивняке на берегу речушки. Тут было грязновато. Валялись консервные банки, бутылки, окурки, обрывки газет. То там, то здесь чернело пепелище костра. Голубовский повесил на сук кассетник и включил ходкую музыку.
Лупатов критически осмотрел бутыль.
— Ноль семьдесят пять. Мужикам по стакану, девицам по половине.
— Я вообще не буду, — сказала Кротова.
— Шалишь, — произнес Лупатов.
Я с ужасом смотрел на стакан, полный зловещей жидкости. Я никогда не пробовал вина, а это ведь был самогон, напиток, пользующийся самой дурной славой.
Голубовский произнес «тронную речь»:
— Родители — пережиток прошлого. А с пережитками мы должны бороться. Как говорится в английском фольклоре, фазер и мазер хуже всякой заразы. Я лично прекрасно обхожусь без этого рудимента.
Голубовскому возразила Саня:
— Зачем быть таким строгим? Может быть, самому придется стать родителем. Тогда ты не будешь говорить про пережитки. Родители тоже люди. У них свои слабости. Но ведь они произвели нас на свет, и нельзя этого забывать…
Все замолчали. Лупатов взял свой стакан.
— Когда мне было пять лет, отец первый раз пришел пьяный. С тех пор трезвым я его не видел. Один раз он стал колотить мать. Я заступился. Он привязал меня к кровати и отхлестал ремнем. С тех пор он всегда дрался с матерью, а меня привязывал или запирал в другой комнате. Молчание.
— Это не пьянка, — заверил Голубовский. — Это ритуальное действо.
Я с отвращением поднес стакан ко рту.
— Не дыши, — посоветовал Лупатов, — и сразу, сразу! Напиток системы «Дедушка крякнул».
Я собрался с силами и запрокинул голову. Тотчас меня обожгло, схватило за горло, обдало гнилостным запахом. Я вскочил и, вытаращив глаза, закашлялся. Напиток системы «Дедушка крякнул» извергся из меня обратно, а вместе с ним потекли слезы и разразился надсадный кашель.
— Старики! — кричал распалившийся Голубовский. — Чуваки и чувихи! Лайф прекрасен, это я вам говорю, сэр Голубовский. Я тоже буревестник! А у буревестника не было деток, он реял! Только глупый пингвин прячет тело жирное в утесах! У пингвина было семнадцать детей! И у тебя будет семнадцать, Евсеенко! Дай-ка я тебя поцелую!
Он повалился на хохочущую Саньку и обхватил ее руками.
— Митя, Митя! — притворно взвизгивала Саня.
— Я сэр Голубовский! Я рыцарь круглого стола! На лето меня пригласил к себе дядюшка! Я буду сидеть за круглым столом с салфеткой на морде и серебряной вилкой в руке!
Лупатов встал и внезапно закатил Голубовскому звонкую затрещину. Голубовский выпустил Саньку.
— За что! — завопил он. — За что!
Лупатов молча сел на поваленное дерево. Лицо Голубовского искривилось, на глазах показались слезы.
— Тоже мне главный брат! Диктатор! За что ты меня ударил? Какое ты имеешь право?
Лупатов встал и, не говоря ни слова, скрылся в кустах ивняка. Санька поправляла волосы.
— Неосторожный ты, Голубок. Неужели не понимаешь?..
— Ну и что? — Голубовский поспешно вытирал слезы. — Какая мне разница? Я тоже человек! А ты, Санька, зараза! Думаешь, не знаю, с кем ты целуешься?
— Замолчи! — сказала Кротова.
— Сама замолчи, принцесса безногая!
Тут уж я не стерпел:
— Ты с ума сошел, Голубовский!