Ступеньки, нагретые солнцем - Матвеева Людмила Григорьевна. Страница 30

«У нас сырая квартира, её сколько ни топи, всё равно стены плачут. Понимаешь ты это? Не понимаешь? Ну, гуляй и не рассуждай!»

Мама туго повязывала ей шарф и выталкивала за дверь.

Пустой двор. И все-таки до войны он никогда не был таким пустым. Можно было поднять голову и крикнуть:

«Рита! Выходи!»

И иногда Рита выхолила. Хотя она очень обидчивая и капризная, вдвоём гулять намного веселее. А если не выходила Рита, то выходила Валя или Славка. В конце концов кто-нибудь обязательно выходил во двор. Теперь во дворе пусто, все гуляют мало — некогда стало гулять. И не в чем. У Риты нет валенок, она из школы бегом домой. Валя стоит в магазине за селёдкой, Славка тоже куда-то ушёл.

Люба медленно идёт к воротам, садится на скамейку, смотрит вдоль улицы. Трамвай, обвешанный людьми, медленно поднимается в гору. От булочной давно не пахнет тёплым хлебом — хлеб раскупают вмиг, он и полежать в булочной не успеет.

Солнце холодное, оно садится за высокий дом, и сразу становится холоднее; значит, оно всё-таки грело. Вдруг Люба видит Юйту Соина. Юйта идёт прямо к ней; у него небольшой мешок на плече, завязаны уши шапки, а на макушке из шапки выдран клок и торчит вата. Юйта есть Юйта. Не зря мама говорит: «С Юйтой не разговаривай! Он тебя таким словам научит, которых хорошие дети до старости не знают».

Он подходит к скамейке и мирно садится рядом. Люба молчит. От этого Соина никогда не знаешь, чего ждать. Она бы с удовольствием ушла отсюда — он может ударить, обругать, толкнуть. С этим Юйтой лучше не связываться. С ним и мальчишки не связываются. Конечно, в сто раз лучше убраться отсюда, но стыдно, чтобы он видел, как она испугалась. И Люба, вся сжавшись, продолжает сидеть. Только отодвинулась потихоньку на край.

— Чего сидишь? — спрашивает он шепеляво. — Расселась…

— Так, сижу, — отвечает она, стараясь придать голосу беспечность. Сижу, мол, без всякой цели, такой я независимый человек. И ни на чём особенно не настаиваю. Могу сидеть, могу и уйти, если найдёт на меня такое настроение. Я вольная птица. И если уйду сейчас, то, не потому, что кого-то боюсь, а просто такое будет моё желание.

— Чего боишься? Кто тебя тронет? Кому ты нужна?

— Я и не боюсь. Чего мне бояться?

— Боится. Совсем очумела!

— Да не боюсь я! Подумаешь какой!

— Ладно, не ори. Я на фронт ухожу.

— Ты? Юйта, правда?

— А что? Очень даже правда.

Вот это да! Юйта на фронт. Других парней берут — всё понятно. Они парни как парни, в школе учились, на работе работали. А Юйта? Ну как же так? Его все боялись. Не только потому, что он сильный и злой. Он странный. Он непонятный. Такая тёмная сила двора — Юйта Соин. Так она привыкла считать, так все привыкли считать и взрослые, и управдом Мазникер, и соседка Устинья Ивановна.

Мама говорила:

«К Соину не подходи!»

Устинья Ивановна говорила:

«Пойду бельё посушу, пока Соина нет, а то этот бандит, только отвернись, пододеяльник сворует».

Зачем неумытому Соину её стираный, подсинённый пододеяльник, было непонятно, но Люба верила: может и украсть.

— Повестку прислали вчера — с вещами. — Он потряс тощим мешком. Какие у Соина вещи? Он и до войны всегда в рваном ходил.

Люба молча смотрела на него. А он поднялся со скамейки и вдруг протянул ей руку:

— Прощай, пойду.

И она пожала корявую большую руку. А потом стояла и смотрела, как он шёл по тёмной улице. У него была походка Юйты Соина, и спина Юйты Соина, и шапка с выдранным клоком ваты — но это был уже не тот Юйта. Он уходил на войну.

Евдокия Павловна вернулась

Тимка чуть не каждый день стучится в дверь зелёного домика. Но там никто не отзывается. Не идёт дым из трубы, не пробивается свет сквозь ставни. Тихий пустой домик. Домик, в котором никто не живет. Таинственный человек Евдокия Павловна куда-то исчезла. Тимка стал забывать о ней, о её большой комнате со старым бархатным диваном, примятым самоваром-рыцарем, с картиной, на которой была нарисована большая белая птица. С жёлтыми чашками, на которых были нарисованы красные бабочки. И сама Евдокия Павловна в своём платье в белый горошек, закутанная в платок, тоже стала уходить из памяти. И её громкий грубый голос, и весёлые тёмные глаза Тимка вспоминал все реже и реже. Потому что жизнь полна разных впечатлений, они вытесняют друг друга. Откуда пришла Евдокия Павловна, Тимка не знал. Куда она ушла, он тоже не знал. Не понимал её странной поговорки: «Двум медведям в одной берлоге не жить».

А зелёное крылечко Тимка по-прежнему любил. И сидел там, когда не надо было никуда спешить.

Сегодня он тоже сидит, поджал коленки к подбородку. И вдруг видит по двору идёт Евдокия Павловна. Она в толстой шубе и от этого кажется ещё толще. Она опирается на пялку, улыбается своим рыхлым толстым лицом и тёмными глазами.

— Сидишь? А я опять сюда перебираюсь. Всё-таки двум медведям в одной берлоге не жить.

В руке у Евдокии Павловны та самая хозяйственная сумка, с которой Тимка бегал в магазин.

Он увидел её и вдруг почувствовал, что рад.

— Евдокия Павловна, вы нашлись! А я всё стучался, думал, лекарства надо или продукты.

— Я сама на своих ногах. Лекарств не признаю, кроме аспирина. Лечилась малиной и тёплым молоком. А лекарства химия и гадость.

Она опять хмуро сопела. Но Тимка больше не боялся её.

— Может, за продуктами сбегать?

— Не строй из себя тимуровца. Я всё сама купила.

Она поставила сумку на ступеньку, сама села рядом с Тимкой и задумалась. Покачивала головой, что-то тихо ворчала. Тимка сбоку смотрел на неё.

— Нет, что ни говори, Тим, а двум медведям, тем более медведицам, в одной берлоге тесно.

— Почему вы так говорите? Я не пойму никак.

— Конечно, не поймёшь. В этом деле надо лет сто разбираться.

И опять замолчала. И Тимка молчит. Он не любит задавать лишние вопросы. Что человек захочет сказать, сам скажет.

По двору идёт Шмырин. Увидел Тимку, оскалился. Увидел Евдокию Павловну — не подошёл. Внушительная фигура Евдокии Павловны вызвала почтение даже у Шмырина.

Хорошо бы, Катя прошла. Вот бы Тимка был рад! Он сказал бы:

«Евдокия Павловна, это Катя. Она живёт вот в том белом доме. Мы учимся в одном классе».

А Катя бы сразу поняла, кто такая Евдокия Павловна. А если бы не поняла, Тимка бы очень спокойно, как само собой понятное, сказал бы:

«Катя, Евдокия Павловна живёт вот в этом зелёном домике. Помнишь, я тебе рассказывал?»

Но Катя не идёт. Посидев ещё немного молча, Евдокия Павловна начинает говорить:

— У всех стал характер плохой. Я у дочери живу, вырастила внучку. И вдруг здравствуйте, приезжает она. Тоже нашлась хозяйка!

— Кто?

— Как кто? Мать дочкиного мужа. И она ей — «мама, мама». А какая она ей мама? А внучка ей «бабушка, бабушка». А какая она ей бабушка? Я говорю: «Поеду к себе, я люблю у себя в доме быть хозяйкой». Дочка не хочет: «Мама, мама, живи с нами, с нами». Ну как и могу с ними жить, когда у них у всех плохой характер?

— А мой дедушка говорит, что любые люди могут поладить, если нет серьёзных противоречий.

— Есть серьёзные противоречия! В том то и дело! Я внучку растила, она тогда где была? Она тогда в Пензе была? Ну и сиди дальше в своей Пензе! Я пелёнки стирала, я кашу варила, коляску катала. А она в Пензе! Нет, я с таким человеком не буду, и всё. Пошли в дом! А то из-за тебя опять простыну!

— Может, надо чего, Евдокия Павловна? В магазин сбегать?

— Отвяжись ты со своим магазином! — вдруг огрызнулась Евдокия Павловна. — Пельмени купила, зелёный горошек. И хлеб есть, и молоко. Проживу. Будешь со мной обедать?

— Спасибо, я обедал.

— Тогда будем чай пить.

И они пьют чай с лимоном и с ирисками.

— Заходи ещё, — приглашает она, когда Тимка собирается домой.

— Приду. Только вы не исчезайте без предупреждения.

— Ладно. Это за мной дочь приехала, уговорила. Теперь — всё. Теперь не пойду. Разве у меня своего угла нет? Правда?