Ступеньки, нагретые солнцем - Матвеева Людмила Григорьевна. Страница 6
Лёва был далеко, никто даже толком не знал, в каком городе.
Ставка потёр озябшие руки, сунул их под мышки и сказал:
— Я решил создать тимуровскую команду.
Славка не имел представления ни о какой демократии. «Я решил» — и всё. Но всем понравилось такое решение. Коляня сказал:
— Всех запишешь? Или по отметкам?
Коляня учился хуже всех, и до войны оставался на второй год в пятом классе.
— Всех желающих, — ответил Славка. Достал из кармана листок, карандаш и стал писать фамилии. Он писал не по алфавиту, а кто как сидел у печки. Но себя Славка записал первым.
— Кто будет нашим Тимуром? — спросила Валя. Она всегда любила задавать лишние вопросы. Сама знает, а сама спрашивает.
— Как кто? Конечно, Славчик, — сказал Коляня.
Теперь сам Славка зовёт Любу выполнять секретное тимуровское задание. Она рада. Вообще ей нравится тимуровская работа: носить продукты из магазина тёте Шуре Смирновой, у которой после гибели мужа распухли ноги; приводить из детского сада дворничихину Маруську, хотя Маруська вытирает свой мокрый нос о рукав Любиного пальто и, сколько ей ни говори, всё равно вытирает. Выполнять тимуровские задания гораздо веселее, чем стоять в очереди за хлебом или варить кашу из твёрдых зёрен пшеницы, которую мама недавно сменяла на патефон. Зёрна пшеницы твёрдые, как каменные, и никак не развариваются. А кашу надо сварить к маминому приходу с работы. И в печку-«буржуйку» приходится подкладывать так много дров, а дрова сырые, от них вместе с дымом идёт пар.
Конечно, ничего не поделаешь — к маминому приходу каша всё равно должна быть сварена, закутана в тёплый платок, поставлена под подушку, чтобы «дошла» и не остыла. И хлеб по карточкам должен быть получен, какая бы ни была очередь. А очередь длинная и не движется, потому что хлеб долго не привозят из пекарни. Самое скучное, тягучее на свете — это очередь, которая не двигается.
— Когда пойдём? А, Славка?
— Заспешила, — смеётся Славка. — Когда стемнеет, тогда и пойдём. Надо, чтобы старик Курятников не видел. Первый тимуровский закон: помогать тайно и не ждать благодарности.
— Да знаю… — отмахивается Люба. — Слав, уже скоро стемнеет. Пока дойдём… Двор-то вон какой длинный.
— Не тормошись, кому и сказал? А то возьму на задание кого-нибудь другого. Перса возьму или Коляню.
Любка притихла. Ещё чего не хватало — Перса! Этот несчастный Перс только во втором классе. Или ещё чище Коляню. Коляня и пилить не умеет, пилу дёргает.
— Славка! Коляня, если хочешь знать, и пилить-то не умеет. Он пилу, как псих, дёргает.
— Ладно. Сказал — пойдёшь, значит, пойдёшь. Успокойся. Мы тихо подберёмся, всё распилим-расколем. Представляешь, Любка? Входит утром старик Курятников в сарай. Ему вчера дрова по ордеру привезли, за сына-фронтовика, свалили как попало и уехали. И он входит в сарай, а дрова-то все напилены, наколоты, аккуратно уложены. Ах! Кто? Как! Когда? Откуда? Обалдеет Курятников, рот раскроет.
Они долго смеются со Славкой. Странное дело: Курятников, старик малоприятный, уже кажется Любке почти симпатичным. Она в эту минуту забыла, как он всегда грозил им из окна корявым пальцем; как однажды выскочил в ярости и сломал Славкин самокат и выбросил на помойку драгоценные подшипники, и Славка шёл за ним и просил: «Подшибники отдайте! Подшибники отдайте!» Нет, не отдал, выбросил в самую даль, так, что и достать было нельзя, хотя они тогда весь мусор перекопали палками. И этот же старик схватил Любкин мяч, нечаянно залетевший к нему в открытое окно, подскочил к окну и на глазах у всех прогрыз мяч. Так и рвал своими длинными зубами красно-синий мяч, который Любе мама подарила на день рождения.
Любка тогда даже заплакала. А Славка сказал про Курятникова: «Злой, как крыса».
Но сказал не очень громко, Курятников не слышал.
Всё это было до войны. А теперь сын Курятникова, дядя Паша, ушёл на фронт. Семье фронтовика тимуровцы обязаны помогать. На то они и тимуровцы. И вообще мало ли что было в далёкое время, до войны.
Теперь под окнами у Курятникова никто не играет, не прыгает и не кричит. Как будто там забор. Но никакого забора нет, просто все знают, что лучше туда не ходить. Привыкли.
Вечером двор становится синим, и снег лежит синий. Люба и Славка идут вдоль стены, крадутся и стараются не смотреть друг на друга, чтобы не засмеяться. Славка несёт длинную двуручную пилу, замотанную в тряпки. И всё равно это похоже на игру, и Люба знает, что и Славка чувствует это, хотя старается быть серьёзным и даже важным.
В сарае холодно, сыро. Сначала Любке кажется, что там чёрная тьма, но постепенно глаза привыкают, и становится видно, что в углу навалена гора дров, а посредине стоят козлы.
В открытую дверь сарая светит со двора снег.
Славка вытаскивает козлы, ставит их перед сараем, выволакивает длинное суковатое полено, и они наконец начинают пилить.
Радостно и весело Любке. Вжикает пила, сыплются жёлтые опилки, даже в тёмном дворе видно, что они ярко-жёлтые на синем снегу.
— Устала?
— Ни капельки!
Она и правда почти не устала. Так ловко, удобно пилить дрова со Славкой. Пила как будто сама ходит взад-вперёд, Любе приходится только придерживать рукой в варежке высокую ручку пилы.
До войны Люба никогда не пилила дрова, хотя у них дома голландская печка. До войны Люба считалась маленькой. Теперь маме на работе сделали железную печку, железная удобнее, на ней можно готовить. А Люба научилась пилить. Не училась, а вдруг сумела. Наверное, потому что война.
Славка во время работы молчит, но видно, что у него хорошее настроение. Он работает весело и складно. Он мог бы пилить долго. А Люба не сможет долго, она это чувствует. Она не устала, но очень хочется есть. Так хочется есть, что скоро ни одной другой мысли не останется в голове. Только эта: «Есть, есть».
Неужели когда-нибудь наступит время и можно будет не мечтать о еде? Не думать о том, чтобы поесть. Люди будут садиться за стол, обедать или ужинать и забывать об этом. Как много разных интересных мыслей придёт тогда в их головы.
Конечно, будут другие проблемы, совсем без проблем не бывает. Но тогда Любе казалось в синем холодном дворе, что все заполняющее чувство голода и есть единственное мешающее, утяжеляющее жизнь.
Сейчас бы горбушку чёрного хлеба! Только не такую, как утром, тоненькую, а толстую, тяжёленькую горбушечку с немного подгоревшей коркой, со светло-коричневыми зазубринами между тёмным, подгоревшим, и светлым, гладким. Как прекрасно пахнет чёрный хлеб! Люба продолжает двигать пилой, но слышит теперь запах не опилок, не снега, не дыма, который тянется из трубы, высунутой в форточку из тёмного окна старика Курятникова, — а хлеба. Видно, старик топит печку в темноте. Люба тоже иногда так делает: если погасить свет и открыть дверцы печки, в комнате светло от пламени, а тогда можно не опускать маскировочные шторы, и в открытую форточку видны звёзды.
Она всё время слышит запах хлеба — сладкий, кислый, тёплый. Ни на какой запах больше не похожий — запах хлеба.
Если бы у неё была сейчас эта тяжёленькая толстая горбушка, она не стала бы съедать её быстро. Только совсем глупый человек слопает быстро, не наестся и сам не знает, то ли ел, то ли нет. Но Люба понимает, как надо есть горбушку. Она будет откусывать маленькие-маленькие кусочки, подольше жевать, так гораздо сытнее. А ещё хорошо посолить горбушку не очень сильно. Но это если есть соль. А соли нет. Впрочем, и горбушки тоже нет.
— Славка, ты хочешь есть?
— Конечно, хочу. А у тебя есть что-нибудь?
Господи, с какой надеждой он спросил! Рослый парень, ему скоро четырнадцать. Ему же ещё больше надо еды.
Она ответила виновато:
— Нет, Славчик, я так просто спросила. Ничего нет.
— Если про харчи не думать, голод меньше, — говорит Славка и тянет пилу к себе. — Скоро закончим, там всего два полена осталось…