Корабль отстоя - Покровский Александр Михайлович. Страница 47

Это дело не отличалось особой безопасностью: в ловцах состояли люди разные, и от них вполне можно было просто так получить по шее.

Поначалу я держал дистанцию.

Это потом, когда ты несколько раз встречаешь одного и того же человека в безлюдной степи, с ним можно поздороваться и то только тогда, когда по глазам видно, что это не возбраняется сделать. А через много-много встреч допускается какая-либо незначительная фраза и то после того, как в озерце обнаружено много дафний и человека это радует.

И ещё: издалека же видно, доброжелателен к тебе человек или нет.

Ловцы дафний – одиночки. Они всегда одеты в брезентовые плащи и болотные сапоги.

Они неповоротливы, и убежать от них легко.

Но в основном все вели себя деликатно – дафний на всех хватало.

Лишь однажды я совершенно неожиданно получил затрещину. Это был не ловец, а огромный верзила, решивший искупаться. Подобрался со спины, и я тут же полетел кувырком на землю.

Было не столько больно, сколько обидно: на меня ещё не нападал взрослый. Он пнул мою банку и стал неторопливо раздеваться. Потом пошел в воду, а я плакал от обиды и бессилья.

Я пришел домой и рассказал отцу, и он пошел со мной выручать мою банку.

Мы пришли на то место и там кто-то плескался, но вот незадача: оказалось, сильная обида способна стереть из памяти лицо нападавшего.

– Он? – спросил отец.

– По-моему, нет! – сказал я, с тем мы и ушли.

Эгоист

Так меня назвала математичка после того случая, помните, когда я подвел весь класс, уехав на дамбу.

Слово меня обидело. И потом оно было не очень понятно.

Я спросил у отца.

– Это человек, думающий только о себе, а не об окружающих, – сказал отец.

Я решил, что ко мне это не относится, потому что я думал о братьях, о бабушке, о маме с папой, о котах и о рыбках.

Потом я думал о своих друзьях.

Я у всех спрашивал, похож ли я на эгоиста, и все отвечали, что нет.

Только меня это не удовлетворило, потому что я вспомнил массу случаев, когда я ел конфеты и не делился с бабушкой. Валерка делился, как я уже говорил, а я нет. Наверное, он действительно не эгоист, а я, всё-таки, немножечко да.

– Бабуля! – спросил я её в пятидесятый раз. – А если я не делюсь конфетами, это нехорошо?

– Чего ж хорошего?

– Да нет, ты не понимаешь. Да, то что я, помнишь тогда, не поделился, – это нехорошо. Но потом я пять раз делился. Как ты считаешь?

– Наверное, это хорошо.

– Ах, бабуля! – вздыхал я и чувствовал, что она меня не понимает.

Про себя я решил, что теперь буду обо всех думать.

Особенно об окружающих. О Тане Погореловой, например. Я украдкой стал смотреть на нее на уроках и думать.

Но лучше у меня получалось думать о Юрке Максимове. Всё-таки он мне друг. С ним мы ходили в степь.

Степь

Степи теперь нет, а тогда – сколько угодно. Огромная, таинственная – камни, ковыль, лощины.

Даже пещеры – в них в жару хоронилась прохлада.

И проломы – это когда в земле вдруг обнаруживается щель, скрытая разросшейся сурепкой, а в нее опустился и перед тобой возникает узкий лаз, стены которого выложены камнями, и начинается он неизвестно где, и ведет неведомо куда. Только ночные гекконы спешат исчезнуть в расщелинах, и тебе становится не по себе – скорей отсюда.

Там можно натолкнуться на змею – гадюку или гюрьзу.

Отец однажды убил гадюку, содрал с нее шкуру и надел на палку.

А мне жаль стало её, она так быстро текла по дорожке и между кустарниками – залюбуешься. Красиво и сильно.

Однажды в степи мы её встретили – бежали с Юркой быстрее козы.

А как-то видел отдыхающую старую гюрьзу. Почти двухметровая, толстенная. Она грелась на солнце и одним прыжком ушла под камень при нашем полном оцепенении.

Я никогда не думал, что змеи способны на такое. Те, что сидят в зоопарке, не вызывают священный трепет, а те, кого я встречал, вызывают: их движение – это страх и восторг, ужас, дрожь в коленях.

Они стремительны – успеваешь только замереть. Исчезла змея, и сейчас же крики, визг, сердце выпрыгивает из груди.

Там ещё лазили ящерки. Этих мы ловили, а потом, наигравшись, отпускали на волю. Жуки, муравьи, скорпионы, фаланги, пауки-каракурты.

В степи надо смотреть под ноги, чтоб не нарушить течение чьей-либо жизни.

В степи мы вели всякие разговоры. Юрка знал от старшего брата как происходит зачатие, это его чрезвычайно волновало, он рассказывал мне, и мы с ним обсуждали устройство и функционирование. Я высказывал сомнение, потому что то, что рисовал на песке Юрка… в общем, какое-то оно получалось не такое что ли…

Когда Юрка рассказывал о минете, у него в глазах стоял ужас. К слову, мне тоже было не по себе.

Да и все остальное выглядело совершенно неаппетитно.

Нам было лет по одиннадцать, и мы решили, что все это чушь.

Степан Разин

Мы ходили в пещеру Степана Разина. То, что пещера принадлежала этому народному герою, конечно, полная ерунда, но мы верили. Недалеко от поселка Разина располагалась гора, а ней – дыра. Внутри довольно просторное помещение, высокий потолок, а узкий лаз вглубь завален.

Я много слышал о Разине: и какой он справедливый, и как убивал только богатых, – только мне княжну было жалко.

Я спрашивал у родителей, зачем он её выбросил. Отец говорил, чтоб не мешала революционной борьбе, но по лукавинкам в его глазах я учуял, что что-то не так, а мама вообще не понимала при чем здесь моя жалость, и тогда я решил спросить у бабушки.

Но бабушка знала только песни о Разине и с удовольствием их пела, а когда дело доходило до «бросания в волны», голос её звучал как-то особенно страстно.

У бабушки я сочувствия княжне не нашел. Хотя она считала, что в этом конкретном случае Разин немного погорячился, а потом очень долго страдал на различных утесах – их на Волге полно.

В той пещере мы с Юркой пытались разобрать завал и пролезть вглубь. Ничего не вышло – камни оказались слишком тяжелыми. Нам хотелось проверить, дойдет ли этот лаз до моря. Говорили, что доходит.

После пещеры и степи очень хотелось есть, и по дороге домой мы выкапывали и ели какие-то корешки – Юрка говорил, что они вкусные, – а дома нас бабушка кормила жареными макаронами – они ещё здорово хрустели.

Она любила кормить и готовить – все свободное время проводила в походах на рынок и магазин.

Мы ели сыр с хлебом и маслом – это такая очень соленая брынза, начисто лишенная каких-либо признаков жирности.

А ещё жарилась молодая картошка. Она жарилась целиком, вместе с кожурой, которая немедленно становилась золотистой. Серега любил картошку и мог есть её каждый день.

А огурцы запускались в ванну, где у нас вода хранилась, и они там плавали верткими тюленями или же бревнами. А мы шипели и пыхтели, залезая в воду по локоть, замачивая рукава рубах. Мы играли с этими бревнами и тюленями, и они у нас выпрыгивали из воды, летали по воздуху и с высоты снова бултыхались.

– Оставьте огурцы в покое! – кричали нам, и мы говорили: «Сейчас!»

Потом огурцы шли в дело. Их разрезали, солили в середине и обязательно терли две половинки друг о друга. У них внутри стройными военными рядами размещались большие зрелые семена, а сами огурцы длинные и толстые, как французские бутерброды.