Литературная матрица. Учебник, написанный исателями. Том 1 - Бояшов Илья Владимирович. Страница 57

Противопоставление пользы и красоты абсолютно ложно: защита от страха и скуки, от «жизни холода» необходима нам ничуть не менее, чем защита от холода непогоды, стихи не менее полезны, чем пальто, и уж тем более Пушкин не менее «полезен», чем Некрасов. Но их, однако же, очень долго противопоставляли. Недаром так поразило Корнея Чуковского, крупнейшего знатока поэзии Некрасова, что на вопрос «Любите ли вы Некрасова?» ему часто отвечали: «Нет, я люблю Пушкина» (и наоборот). А когда на похоронах Некрасова Достоевский поставил его следом за Пушкиным, революционно настроенные студенты закричали: «Он выше Пушкина, выше! Ибо он писал о страданиях народа».

Но неужели само знание о чьих-либо страданиях имеет такую уж ценность? Тогда стоило бы отправиться в любую больницу — там каждую минуту у кого-то откачивают гной, кому-то отпиливают руки-ноги… Нет, Некрасов писал (а почитатели его читали) отнюдь не обо всех бесчисленных страданиях человеческого рода, а только о тех, в которых можно было обвинить существующий строй. И порочность этого строя, описанная Некрасовым, тоже не пробуждала в читателях отчаяния (стихи пишутся и читаются как раз ради преодоления отчаяния), но, напротив, убеждала их в правильности избранного пути, утверждала в ощущении собственного великодушия. Стихи читают, чтобы ощутить се&я красивыми, и Некрасов дарил своим почитателям ощущение их красоты и правоты.

Красота — это сбывшаяся мечта, это обретшая отчетливость неясная греза, и Некрасов доводил до идеальной отчетливости крайне лестную для демократической молодежи картину «Несчастный народ и народные заступники». При этом и народ изображался чистой жертвой, практически лишенной каких-либо несимпатичных качеств, и «заступники» состояли из одной лишь жертвенности, свободной от корыстных и суетных побуждений. Когда юный Пушкин верил в подобную сказку — в то, что человеческие страдания порождаются исключительно злобностью «тиранов», а не силами природы, в том числе и человеческой, — он тоже призывал к тирано-борчеству, но, когда ему открылось, что проблема неизмеримо сложнее, он написал иное: «Зависеть от царя, зависеть от народа — не все ли нам равно?»

«Политический» Некрасов — поэт для юных наивных душ. Первый теоретик политического терроризма Николай Морозов вообще считал, что народническое движение порождено поэзией Некрасова. А когда самому Морозову понадобилось написать агитку о страданиях народа, он потолкался среди рабочих и обнаружил, что они выглядят вполне бодро, а многие даже смеются. Однако изобразил их как положено — унылыми и согбенными. Лев Толстой, много десятилетий проживший среди народа, так и говорил, что народ, мол, нигде не стонет, — это Некрасов выдумал.

Народ, победивший Наполеона, расширивший империю до Тихого океана, внушивший собственным властителям такой страх, что они не решались отменить крепостное право вовсе не из злобной алчности, а именно из страха перед революцией, — этот народ есть стихия настолько могущественная, что стремление благородного юношества принести ему избавление напоминает попытку воробышка взять под свою опеку слона.

Наивно до неправдоподобия…

Но и как же все-таки трогательно! Нужно быть неправдоподобно доверчивым и бескорыстным человеком, чтобы поверить в эту народническую сказку! И поколение, боготворившее Некрасова, было, возможно, и впрямь самым благородным поколением в истории России. А может быть, и человечества.

Но можно ли быть благородным, не будучи до какой-то степени и наивным? Те высокие души, кому не чркд призыв «Иди к униженным, иди к обиженным — там нужен ты!», — кого бы они в то или иное историческое мгновение ни считали униженными и обиженными, непременно станут более пристально вглядываться в их трогательные черты и по мере сил закрывать глаза на их не столь привлекательные свойства. Идеализация — главное оружие любви. И поэзии тоже: обиженных украшать, обидчиков обезображивать. И чем сильнее будет боль за обиженных, тем более контрастным окажется и разделение «на чистых и нечистых».

Но красоту в таком разделении станут видеть только те, кто найдет в нем воплощение своей тайной мечты. Поэзия Некрасова, стремившаяся пробудить стыд в высших классах общества и гнев — в низших, поляризовала мир до предела:

От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!

Поэту ли не знать, что и среди любых «ликующих» едва ли есть один, тяжелой пыткой не измятый! В первоначальном замысле «Кому на Руси жить хорошо» искатели российских счастливцев должны были дойти до самого царя и увериться, что и царская жизнь далеко не сахар. Некрасовым же и писано: «Кому бросаются в глаза / В труде одни мозоли, / Тот глуп, не смыслит ни аза! / Страдает праздность боле». Но, возможно, именно стыд самого Некрасова за то, что он, народный заступник, так и не ушел в стан погибающих, раскалял его стихи идеализацией народа и демонизацией правящих классов: слабости поэта не так уж редко оборачиваются одним из источников его гения.

Натурам гармоничным такая противоречивость может казаться совершенно чуждой — но ведь поэзия должна проливать свой свет и на дисгармоничных. А для романтиков противоречивость, сочетание добродетелей и пороков и вовсе были свидетельствами масштаба личности. «Ценю в его [Некрасова] безнравственности лишнее доказательство его сильного темперамента» (Николай Гумилев); «Личность Некрасова вызывала мои симпатии издавна своими противоречиями, ибо я ценю людей не за их цельность, а за размах совмещающихся в них антиномий» (Максимилиан Волошин).

Внутренние антиномии, противоречия, кроме того, позволяют поэту откликаться действительно «на всякий звук». Писаны целые книги о любовницах, дуэлях и карточных запоях Пушкина, но без всего этого мы, скорее всего, не имели бы и его гениального «Когда для смертного умолкнет шумный день»:

И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.

Разве это не некрасовский мотив? Такая вот, как раньше говорили, диалектика: «неблагородные» страсти порождают великую поэзию, а самые благородные намерения исторический ход вещей с легкостью обращает в опаснейший вздор. С той, однако, огромной разницей, что политические утопии осыпаются за один сезон, за одно поколение, а стихи живут десятилетиями, иной раз даже веками. Ибо основополагающие чувства, в отличие от политических «вершков», не бывают ложными. А потому не только некрасовские покаяния, но и главное дело его жизни — великое дело любви — устареть не может.

Мы знаем множество революционеров, пылавших ненавистью, но отнюдь не любовью: их ненависть к тирании слишком часто оказывалась завистью неудавшихся тиранов к удавшимся. Но источником некрасовской «мести и печали» была, несомненно, любовь. Его гений поднимается выше всего не тогда, когда он бичует и обличает, а тогда, когда он сочувствует и воспевает.

И если некоторые качества некрасовских стихов, например повествовательность и прозаизмы, равнодушному глазу и слуху представляются недостатком мастерства (тот же Толстой говорил, что рассказывать о чем-то серьезном в стихах все равно что пахать и за сохой танцевать) — то тем, кто находит в строчках Некрасова воплощение своих неясных устремлений, они, напротив, видятся новой разновидностью мастерства, новым словом в поэзии. Даже в одном из ранних стихотворений «В дороге», по поводу которого другой великий сказочник, Белинский, уже сказал молодому автору: «Да знаете ли вы, что вы поэт — и поэт истинный?» (хотя здесь Некрасов еще только нащупывал свою манеру), — даже в нем уже заявлен «некрасовский» ритм, трехсложник (строка делится на отрезки из трех слогов с одинаково расположенным ударением), которым легче передать унылую речь, чем более «быстрыми» ямбом и хореем. И такой речи — сбивчивой («мне в ту пору случись… посадили / На тягло — да на ней и женили»), наполненной бытовыми, простонародными выражениями («понимаешь-ста», «тоись») — в русской поэзии еще не было.