На старой мельнице - Козлов Вильям Федорович. Страница 24

В сенях затопали тяжёлые шаги, раздался громкий стук. Митька встрепенулся: это не богомол! Дядя Егор поспешно встал из-за стола и с блюдцем в руках ушёл в свою комнату. В дверях показалась огромная фигура председателя сельсовета. Мать поднялась навстречу.

– Здравствуй, Марфа, – сказал дядя Гриша и провёл рукой по усам. – Пускать не хочешь?

– Мне что – входите, – поджала губы мать, – изба большая.

Харитонов перешагнул через порог, и, хотя мать сказала, что изба большая, – сразу стало тесно. Потолок и тот вроде ниже стал. У стола, нахохлившись, будто чёрная курица, сидела тётка Лиза. На маленьком личике её сквозило беспокойство. Мышиные острые глазки то посмотрят на мать, то на председателя сельсовета. Она громко прихлёбывала чай и закусывала булкой.

– Хлеб-соль, – сказал дядя Гриша. – Как это говорится-то? Попы за книжки, а миряне за пышки.

– Не хлебом живы, молитвою, – заметила тётка Лиза.

– Слышал я тоже одну молитву, – усмехнулся Харитонов. – Господи, прости, в чужую избу пусти, помоги нагрести и вынести. Не твоя ли это молитва?

– Тьфу-тьфу! – яростно заплевалась тётка Лиза. – Как язык-то у тебя повернулся?

– Всё гадаешь-предсказываешь? – насмешливо спросил её Харитонов. – Поколдуй мне!

– Какая же я колдунья, прости тя господь, Григорий Ляксандрыч, – сказала тётка Лиза. – Уж когда карты в печи спалила. И вспоминать-то об этом грешно... Заглянула на часок к сестрице Марфуше – чайком побаловаться.

– Чаёк – дело хорошее. – Дядя Гриша придвинул табуретку к столу и сел. – Если хозяйка угостит, – и я не откажусь. Попьём чайку, потолкуем о жизни... Ходят слухи, что ты не только чайком балуешься... Самогон гонишь?

– Самовар остыл, – сказала мать. –Не ждали в гости-то,

– Я в момент разогрею! – сорвался с места Митька. – Мам, спички где?

– Где им быть? На шестке.

Митька с грохотом сбросил крышку с жаровни и стал заталкивать в горячую самоварную трубу угли.

Тётка Лиза поднялась из-за стола, потуже завязала на круглой голове чёрный платок.

– Времечко-то так и летит! – сказала она. – Дай бог тебе здоровья, сестрица... Побреду потихоньку.

– Посиди, сестрица, – стала уговаривать мать, – может, ещё чашечку выпьешь, с медком?

– Мам, налей дяде Грише с медком, – ввернул Митька.

– Куда спешить? Посидим, поговорим о боге... – сказал дядя Гриша и подмигнул Митьке. – Какому богу сейчас молитесь? Христу или Иегове?

– Покудова, сестрица, – заторопилась к порогу тётка Лиза. Она неслышно притворила за собой дверь, но через секунду снова просунула в щель своё остренькое личико. – Напрасно меня обижаешь, Григорий Ляксандрыч, – сказала она. – Давно картишки-то изничтожила... И самогон не варю. Не омманываю. Убей бог – не омманываю.

– А я думал, тебе вера не мешает грешить... Дескать, богу – богово, а кесарю – кесарево.

Тётка Лиза ушла, а Харитонов не мог унять смех.

– Чует кошка, чьё мясо съела... Богу молится, а худых дел не сторонится.

Когда самовар зафырчал, задребезжал трубой, разразился паром, дядя Гриша одним махом поставил его на стол. Мать, не глядя на гостя, заварила чай, придвинула сахарницу, достала из буфета большую белую кружку с нарисованным на ней коричневым домиком.

– Покрепче? – спросила мать, наливая чай.

– Чай не водка, градусы не считают... Ты какой уважаешь, Митя?

– Крепкий.

– Заваривай в таком разе круче, – сказал Харитонов, улыбаясь Митьке.

Дядя Гриша и мать сидели за столом, пили чай. Молчали. Их тени – одна поменьше, а другая огромная, усатая – сонно двигались по стене, озарённой неровным светом керосиновой лампы.

– А где ваш постоялец? – спросил дядя Гриша.

– Где ему быть? У себя, спит, наверное.

– Неплохо живут... божьи людишки, – засмеялся председатель. – Днём рыбку ловит, чуть стемнело – на боковую.

– Да он не спит, – подал голос Митька.

– Ложись-ка сам спать!

– Ещё высплюсь, – сказал Митька. – У меня времени полно...

– Школу совсем забросил? – спросил дядя Гриша.

– Больной он, – сказала мать. – Чирей.

Митька сорвался с места, подбежал к дяде Грише.

– Ну, где чирей? – Он похлопал себя по шее, завертел головой. – Нету никакого чирья.

– Чего же дома околачиваешься?

Митька, взглянув на мать, отошёл в сторону.

Председатель сельсовета поставил на стол недопитую кружку, тяжёлым взглядом посмотрел на мать. Колосистые, пшеничного цвета брови сошлись.

– Ты на меня, Григорий, не гляди волком, – сказала мать. – Говори, – зачем пришёл?

– Почему до сих пор твой жилец не прописался?

– Я в его дела не касаюсь.

– И паспорт не видела?

– Зачем мне? Я не милиция.

– А вдруг разбойника пригрела?

– Митя, спать! – сказала мать. – Живо раздевайся!

Тут отворилась дверь, и дядя Егор, приглаживая вздрагивающей ладонью гладкие лоснящиеся волосы, подошёл к столу.

– Мир вам, – кивнул он председателю.

Митька с тревогой следил за лицом дяди Гриши. Сначала оно побледнело, потом стало густо наливаться кровью. На виске набухли две синие жилы.

– Пестрецов? – выдохнул он. – Жив, сволочь?

Упираясь кулаками в стол, он стал медленно подниматься. Глухо стукнула табуретка – дядя Гриша зацепил её ногой. Стало тихо. Даже самовар, словно чего-то испугавшись, перестал выбрасывать пар в потолок.

Мать стояла у печки, сцепив руки на животе. Квартирант, серый, словно его только что золой присыпали, пятился к двери. Руки его суетливо расстегнули пиджак, зашарили в карманах.

– Я кровью искупил, – скороговоркой заговорил он. – Двенадцать лет отсидел... Отработал! Потом и кровью! Вот тут... – Он никак не мог достать из кармана документы. – Вот.. всё написано... Освободили.

Харитонов выпрямился во весь богатырский рост. Он перешагнул через табуретку и остановился перед квартирантом. Митька, чувствуя, как под рукой суетится сердце, широко раскрыл глаза.

Харитонов не ударил. Отвернувшись от Егора, он с трудом согнул прямую спину и поднял с пола табуретку. Подержал в руках, осторожно поставил и сел на неё. Разглядывая свои руки, глухо спросил:

– Зачем к нам заявился?

– Трудом искупил, – бормотал квартирант. – Простили. Советская власть простила. – Он наконец достал бумаги, положил на стол и пальцем осторожненько пододвинул председателю.

Два раза рука Харитонова сжималась в кулак, прежде чем он взял документы. Прочитал, отодвинул их от себя, сказал:

– Для кого ты, может, и искупил вину, а я буду век помнить. И те, кто в братской могиле захоронены, – не забудут.

Голос у Харитонова стал хриплым. Слова, внешне спокойные, согнули квартиранта в дугу.

– Я искупил... – стучал он себя в грудь. Борода его тряслась, глаза мигали.

– Земля не жжёт тебе пятки? – спросил Харитонов, поднимаясь.

Пестрецов отскочил к своей двери, прислонился к ней спиной.

– Вы ответите, – шёпотом сказал он.

Харитонов нахлобучил на свою большую голову зелёную фуражку, шагнул к порогу. Половицы под ним застонали.

– Знаешь, кого ты приютила, Марфа? – глянул на мать дядя Гриша. – Не разбойника. Хуже. Бывшего полицая, из соседней деревни. Твой муж, Костя, не дал его тогда пустить в расход... По закону, сказал, судить будем... И вот вернулся... по закону.

– Ошибся я, – подал голос квартирант. – Получил срок. Отработал на Колыме. С прошлым раз и навсегда…

– При немцах в открытую предавал души, – сказал Харитонов. – А теперь... – Он кивнул на Митьку. – Потихоньку травишь?

– Я никого насильно к богу не тащу.

– Уходи из села, – сказал Харитонов.

– Я ведь здешний... Родина...

– Родина... Слово это не моги говорить! Даже кошка не возвращается туда, где напакостила. Уходи, Пестрецов. – Харитонов сглотнул слюну и почти шёпотом выдохнул: – Не уйдёшь – быть беде! – Круто повернулся, рывком распахнул дверь и вышел,

– Я ишачил на рудниках! – тонко крикнул квартирант в широкую спину председателя сельсовета. – Искупил!