Свое имя - Хазанович Юрий Яковлевич. Страница 43

Тогда он сказал, какое тягостное задание выпало на его долю. Девушка слушала его, широко открыв зеленоватые умные глаза. Потом шумно втянула в себя воздух, закрыла лицо руками и выбежала из нарядческой. А дорогу растолковал ему какой-то паровозник. Если бы довелось пешком шагать из госпиталя на Урал, он, пожалуй, не устал бы так, как за эту дорогу от паровозного депо до черепановского дома…

Марья Николаевна оторвалась наконец от сундучка. Поддерживаемая сыном, неверными шагами подошла к солдату и похолодевшими пальцами стиснула его руку.

— Как же это? Где же это, товарищ дорогой? Ой, горе наше великое! — причитала она.

Митя силой подвел мать к стулу, затем подал стул гостю.

С каким отчаянием ловили они каждое его слово! А рассказ был короткий. Бронепоезд уральцев громил фашистов нещадно. Немцы стали охотиться за ним. Пытались накрыть артиллерийским огнем, пробовали подорвать — не выходило. И вот, когда наши вели бой за небольшой белорусский город, фашисты выпустили на бронепоезд семерку пикирующих бомбардировщиков…

Бронепоезд маневрировал, его зенитчики подожгли два самолета, а остальные набросились на него с еще большей яростью.

Наши освободили город, а разбитый бронепоезд остался чадить на дороге. Убитых схоронили тут же, под насыпью. Черепанова, тяжело раненного, перевезли в лазарет. Там он и умер через два дня.

— В одной палате мы лежали, — тихо рассказывал солдат, царапая пальцами грубое сукно шинели. — Он, как узнал, что я с Урала, из Кедровника, слово с меня взял, что повидаю вас. «Заодно, говорит, передашь мое хозяйство…»

В открытую дверь постучали. Вошел Максим Андреевич, снял фуражку. Увидев его, Марья Николаевна закрыла лицо руками и снова зарыдала.

— Осиротели мы, Максим Андреич, голубчик. Сгинул Тимоша…

Старик кашлянул в кулак, вздохнул, сцепил за спиною пальцы и прошел по комнате.

— Горе нынче кругом, Николаевна, — сказал он. — А ты мать, ты крепче горя будь, тебе сына на дорогу выводить…

И вдруг Максим Андреевич увидел на кушетке черепановский сундучок с душничками и с медным замочком. Он подошел к кушетке, постоял, провел ладонью по крышке сундучка, и скупые, горькие стариковские слезы потекли по его щекам, заблестели на желтых прокуренных усах.

Когда Марья Николаевна отняла от лица руки, на пороге стоял Кузьмич, вызывальщик. В одной руке он держал ушанку, другой опирался на толстую суковатую палку, скорбно наклонив лысую голову.

Марья Николаевна безутешно посмотрела на него.

— Кузьмич… — задыхаясь от слез, вымолвила она. — Заходите, Кузьмич… Больше вам уж не надо будет сюда. И дорогу забудете к нам… Некого в наряд вызывать, отробился Тимофей Иваныч…

— Не говори так, Николаевна, — ласково вмешался Максим Андреевич. — Кто знает, может, ему еще доведется и к Димитрию твоему ходить…

Кузьмич заморгал единственным глазом, сказал глухим, сипловатым голосом:

— Верно, верно, Марья Николаевна. Жизня-то идет…

Митя подумал, что Максим Андреевич сказал это не потому, что верил в него, а чтобы как-то утешить мать.

Солдат сидел, упершись локтем в колено и глядя в пол. Вдруг он вскинул голову, точно прислушиваясь к чему-то, быстрым движением потер лоб, сказал с укоризной:

— И как же это я… Чуть не забыл… Он достал из нагрудного кармана белые старинные большие часы с толстым выпуклым стеклом и белой серебряной цепочкой; Митя вмиг узнал их.

Марья Николаевна вздрогнула, потянулась вперед и обеими руками взяла часы Тимофея Ивановича.

В комнате стало так тихо, что все услышали, как на узких ладонях Марьи Николаевны тикают часы, отмеряя неудержимое время.

Ночной разговор

Вечером пришли Максим Андреевич с Екатериной Антоновной, тетя Клава, трое соседок.

Пили остывший чай и вполголоса, как говорят при покойнике, вспоминали Тимофея Ивановича, его жизнь, слова, сказанные им когда-то, его привычки. Марья Николаевна, откинувшись на спинку стула, неестественно прямая, молча сидела возле стола, кутаясь в шерстяной платок. Время от времени она тихо сокрушалась, что плохо расспросила солдата, которого с печальной иронией называла «гостем», даже не догадалась узнать, где он живет.

Мите было невмоготу. Голова горела, твердый горячий ком застрял в горле, душил и жег. Он встал из-за стола и, не замеченный никем, вышел.

По темному небу неслись рваные, лохматые тучи. Над городом они внезапно вспыхивали багровым пламенем, но ветер гасил его, и тучи становились похожими на дым гигантского пожара. Ржавая луна то и дело исчезала, и горы, со всех сторон окружавшие город, казались зловеще черными.

Откуда-то донеслись всплески громкого говора, смех. Митю передернуло: как можно смеяться! В доме напротив распахнулось окно, и послышались звуки радио: тоненький голосок беззаботно распевал про маленькую Валеньку, которая была чуть побольше валенка. Он сцепил зубы, чтобы не завыть, ухватился рукой за шершавую доску калитки, боясь, что не сдержится и запустит камнем в ненавистное горланящее окно.

От дерева на той стороне улицы отделилась девушка в светлом платье. Митя увидел ее, когда она пересекала улицу, направляясь к нему. Впервые он не обрадовался встрече с Верой, Зачем она здесь?

Вера молча протянула руку. Никогда еще они не здоровались за руку. Ее неожиданное появление, это рукопожатие удивили Митю, но он был рассеян и не заметил, с каким вниманием рассматривала его девушка.

Вера сказала, что вышла погулять, потому что «растрещалась» голова, увидела лунатика, поглядывающего на небо, присмотрелась и узнала что-то знакомое…

Митя не понял, о чем она говорит, но не признался. Он вымученно улыбнулся в ответ на ее скупую улыбку и решил, что ни словом не обмолвится об отце — ведь у Веры отец на фронте…

Молчание затянулось. Вера сказала, что этак можно разучиться говорить. Он беспомощно посмотрел на нее: о чем говорить?

— Пройдемся, что ли, измерим улицу, — предложила Пера.

Они медленно пошли вверх по темной, почти безлюдной улице Красных Зорь. Вера стала рассказывать, что читала сегодня хорошую книгу и очень позавидовала ее герою.

— Представь себе, живет семнадцатилетний юноша, готовится к выпускным экзаменам, и в это самое время арестовывают и сажают в крепость его брата. Любимого брата. Решается судьба родного человека, а тут нужно сидеть и грызть гранит науки, иначе пропали десять лет учебы. И в день экзамена — известие; брата казнили. Можешь себе представить? А он все-таки пошел на экзамен. И сдал. Блестяще сдал…

Митя шел неверными, заплетающимися шагами, словно не видел перед собой дороги.

— Так это же Володя Ульянов… — сказал он тихо.

Его обожгла мысль, что Вера знает обо всем. И, наверное, только это удерживало ее от насмешек над потопом, над «успехами» вольного потомка крепостных Черепановых. Еще, пожалуй, вздумает успокаивать? Нет, спасибо, не нужно ни сочувственных слов, ни вздохов, ничего не нужно!

— Чему же ты позавидовала? Что твоего брата не казнили? — жестко усмехнулся Митя.

Вера не ответила на колкость.

— Воле позавидовала, — сказала она. — Подумать только: какая сила воли!

Они проходили мимо школы. Газон перед зданием, будто снегом, был запорошен белыми цветами. В больших темных окнах вспыхивали зловещие отсветы полыхающих облаков, и от этого на душе становилось еще беспокойнее.

«Скоро опять сюда. А с чем приду? Что успел?» — подумал Митя и отвернулся.

— К чему завидовать? — сухо проговорил он. — Навалится горе на человека, и сила воли откуда-то появится…

— В том-то и дело, что нет, — грустно ответила Вера. — Что-то не чувствую, чтобы она появилась.

— А на тебя, по-моему, и не навалилось ничего.

— Как сказать. Конечно, со стороны не много увидишь…

— Случилось что? — быстро спросил Митя.

Вера молча махнула рукой.

Они миновали школу и вошли под высокие своды старых сосен и берез. Это была небольшая рощица, оставленная строителями в память о лесе, который здесь рос когда-то. Но жители поселка называли эту рощицу парком. Центром парка была клумба, похожая на огромную пеструю тюбетейку; к ней радиусами сбегались дорожки-просеки, освещенные редкими слабыми лампочками.