Где твой дом? - Воронкова Любовь Федоровна. Страница 12
— А чего ты взъерошилась? — мягко и, как показалось Руфе, заискивающе сказала мать. — Неужели нам с отцом и пожалеть тебя нельзя?
— Нечего меня жалеть! — оборвала Руфа. — И ничего мне не сделается. В этом году не пошла учиться — в будущем пойду. В будущем не придется — заочный окончу. Ишь нашли Золушку какую — жалеть. Сами всю жизнь работаете — кто вас жалел? Да и что это такое: если человек работает, так его и жалеть надо? Унижать его надо, значит? Жалеть надо тех, кто без дела по земле болтается. А то вишь они — меня им жалко!
Мать засмеялась.
— Ну ладно, ладно, разошлась. Ужинать садись, да и спать скорей.
— Вот только один уговор, мама, — уже спокойно, но твердо сказала Руфа. — Ты меня спать не прогоняй и лампу мне не гаси. Когда сама лягу, тогда и лягу.
— Да уж ладно. Делай как знаешь.
— Только смотри силы рассчитывай, — добавил отец.
— Не бойтесь. Силы у меня хватит.
В этот же вечер Руфа устроила себе столик в кухне, за перегородкой, достала нужные учебники и смастерила на лампу абажур из плотной бумаги: если придется долго сидеть, так чтобы свет не мешал спящим.
Крушение чувств
Отец, конечно, был занят, у него шло совещание. Женя уселась в приемной, где уже дожидались несколько человек. Пелагея Ивановна, пожилая толстая секретарша, улыбнулась ей, показав щербатые зубы.
— Тоже с заявлением?
— Да, я по делу.
— Едва ли он тебя примет, вишь народу-то его ждет!
— И я буду ждать.
— А чего ж вам ждать? — сказал какой-то молодой тракторист, вертя в черных от мазута руках бумажку. — К отцу-то и без очереди можно пройти. Директорская дочка, да будет здесь сидеть.
Женя сердито взглянула на него.
— Буду сидеть.
Это было томительно. В приемной курили, и дым не успевал уходить в раскрытое окно. Секретарша то и дело вызывала кого-то к телефону или отвечала по телефону сама. Держа трубку, она старалась кричать изо всех сил, будто объяснялась с человеком с бугра на бугор, никак не понимая, что оглушает и тех, кто сидит рядом, и того, кто ее слушает на том конце провода. В жаркие стекла окон бились и нестерпимо назойливо жужжали мухи.
Неизвестно, сколько прошло времени, когда наконец кончилось заседание. Начался прием. Люди входили в кабинет и выходили. Одни довольные, другие сумрачные и молчаливые, третьи — с криком и бранью.
Женя сидела и ждала. Это было ее главное дело на сегодня, и она должна была его сделать.
Когда наступила ее очередь, в приемную ворвалась доярка Груня. Женя знала ее — Груня была запевалой на всех колхозных праздниках. И сейчас она кричала своим чистым, звонким голосом так, что стекла звенели.
— А почему это? Я в отпуску была, а бригадир мне на вид ставит! Да меня же и не было совсем на ферме, а он мне в приказе написал! Сказала, до директора дойду — и дойду! Нет уж, дойду!
— А ты не кричи, не кричи, — остановила ее Пелагея Ивановна, — садись вот, подожди.
— А ты меня не останавливай, сидишь тут в холодке. Пробор-то расчесала да сидишь. А ты вон побегай за пять километров на пастбище-та! Да по жаре-та…
— Ну при чем тут мой пробор? Люди ждут, и ты подожди. У всех свои дела. А пробор при чем?
— А кто ждет, какие люди? — Груня оглянулась, вся красная, со сверкающими глазами. — Где тут люди-та? Бабка Марфа. Так ей делать нечего, подождет…
— Эка, подождет! Чай, у меня поросята есть хотят!
— А это кто — директорова дочка, что ли? — продолжала Груня, не слушая бабку Марфу. — Эта может с отцом-то и дома договориться. Нечего у людей время отнимать.
Когда дверь в кабинет открылась и оттуда вышел очередной посетитель, Груня без разговоров влетела к директору.
— Вот, видали? — сказала Пелагея Ивановна, приглаживая свои и без того гладкие черные волосы. — И сколько же их, таких вот, озорных… Наслушаешься за день всего — и пробор им помешает, и что хочешь!..
Потом приехал верхом на лошади агроном. Женя видела в окно, как он не торопясь слез с лошади, привязал ее к березе. Так же не торопясь вошел и, кивнув Пелагее Ивановне, прямо прошагал в кабинет.
— Вот, видали? Идет, и все. А я — пустое место. — Пелагея Ивановна снова взялась за трубку. — Этот теперь засядет так засядет.
Женя плотнее уселась на стуле.
— Все равно дождусь.
Второй час ожидания подходил к концу, когда Женя наконец вошла в кабинет отца. Савелий Петрович, озабоченный и нахмуренный, читал какое-то заявление.
— Что надо? — резко спросил он, не поднимая глаз.
Женя, удивленная его тоном, не сразу ответила.
— Ну, в чем там дело? — нетерпеливо крикнул директор.
— Это я, папа! — с достоинством сказала Женя. — Я пришла… я должна поговорить с тобой. И, пожалуйста, не кричи на меня.
Савелий Петрович вскинул на нее глаза:
— Ты? Разве дома нельзя?
— Нет, нельзя. — Женя села к его столу. — Тебя дома никогда нет. И когда дома, ты все равно не разговариваешь со мной.
— Уйди, прошу, мне совершенно некогда болтать с тобой. Мне в райком надо. Все.
— Папа, я ждала тебя два часа.
— Мне не-ко-гда!
— Я не уйду.
Они смотрели друг на друга яростными желтыми глазами. И Савелий Петрович сдался. Он устало откинулся в кресле.
— Только покороче.
— Папа, — начала Женя волнуясь, — если я останусь в совхозе, то как, по-твоему, за какую работу мне взяться? Может, вместе с Руфой на утиную ферму?
Савелий Петрович недоумевающе уставился на нее.
— Что такое? Что ты сказала?
— Папа, ты, наверно, удивляешься, что я так долго молчала… Но я не могла так сразу решить. А теперь я продумала все и решила. И я так поступлю, как ты сказал.
Савелий Петрович сдвинул брови.
— Подожди. Нельзя ли яснее? Что я сказал? Что ты решила?
Женя улыбнулась:
— Ну, я решила остаться в совхозе, папа.
— Что?! Что за чертовщину ты говоришь? — закричал Савелий Петрович. — Это откуда еще у тебя? Это что за бред такой?
Теперь уже дочь глядела на него, ничего не понимая.
— Папа, что ты! Ведь ты сам тогда… на празднике… ты же говорил, чтобы мы остались в совхозе. Я думала, ты обрадуешься… Будешь гордиться…
Савелий Петрович выпил воды.
— Хорошо, поговорим спокойно. Ты запомнила мою речь — и напрасно…
— Папа, что ты!..
— Не перебивай. Теперь я с тобой — как человек с человеком. Слушай внимательно и постарайся понять. Я не для тебя произносил мою речь, не для те-бя! А для них, пойми ты это, ты же взрослая и должна понимать. Мне — директору, хозяину — нужно, чтобы молодежь осталась в совхозе. Это — сила нашего хозяйства. Это — его молодая кровь, молодая мысль, это — его будущее. Я обязан думать о будущем моего хозяйства, если даже меня самого здесь не будет.
— Так почему же я…
— Потому. Садись и слушай. И не вскакивай, когда с тобой разговаривают.
Женя послушно села, не сводя с отца широко открытых, почти испуганных глаз.
— Слушай, Женя, — мягко и задушевно сказал Савелий Петрович, и голос его стал бархатным, — поверь мне, я знаю, что такое труд в сельском хозяйстве. Я, как тебе известно, по специальности агроном. В свое время немало поработал и в совхозах и в колхозах. Я знаю, почем фунт лиха. Но меня заставляла необходимость. Надо же было зарабатывать, кормить семью. Я знаю, что такое холод, промокшие ноги, непогода когда надо убирать хлеб, засуха — когда нужен дождь. Знаю, что такое нехватка рабочей силы, когда на огороды наступают полчища сорняков или вредителей, когда хлеб и лен остаются неубранными в поле. Сельское хозяйство подвержено всяким капризам и неожиданностям природы, стихиям, с которыми мы пока еще не умеем справляться. Вот посеял ты хлеб, выходил, взлелеял, колос тяжелый, чуть не до земли клонится… Думаешь — урожай будь здоров! Уже считаешь, сколько центнеров у тебя в закромах. И вдруг туча, град — и за десять минут все пропало. Одна изломанная, вбитая в грязь солома…
— Так если все…
— По-до-жди! — Савелий Петрович хлопнул по столу рукой. — Возьмем другие отрасли. Ферма, утки, романтика! На словах. На бумаге. А на деле — это судьба Веры Грамовой. Вечно в грязи, вечно с мокрыми, красными руками, вечно в сапогах с налипшей глиной. И — утки, утки, утки. И так всю жизнь. Вот и вся романтика.