Алтайская повесть - Воронкова Любовь Федоровна. Страница 23

Больше всех хлопотал и суетился около возка Алеша Репейников, хотя и был удручен. Услышав, что в тайгу едет Костя, а не он, Алеша побежал к Анатолию Яковлевичу:

– Почему это Кандыков? А почему же не я, Анатолий Яковлевич! Я бы и сам мог! А чо?

– А «чо»? Такого слова в русском языке нет.

– Ну, Анатолий Яковлевич, я не буду «чокать», ладно… Так ведь это и несправедливо!..

У Алеши на глаза навернулись мимолетные слезы, и он с досадой отвернулся.

Анатолию Яковлевичу стало жалко его. Но не посылать же двенадцатилетнего парнишку одного в тайгу!

– Нельзя, Алеша, – мягко сказал он. – Там волки ходят, а ты еще и стрелять не умеешь!

– Умею!

– И кролики тебя не слушаются, разбегаются. Ты их слишком жалеешь. Кто тебя знает – возьмешь да и выпустишь их погулять на лужок. Или вырвутся у тебя… Ну, и что ты так спешишь? Подрасти немножко!

– А уж как будто и не справлюсь! Я же день и ночь буду за ними глядеть!

Но просьбы не помогли: в тайгу все-таки поехал Костя.

Костю отправились провожать товарищи – Вася Манжин и Ваня Петухов. Ребята все трое пошли пешком. А на повозку с кроличьими ящиками уселась Настенька и взяла в руки вожжи. Она хотела посмотреть, как будет жить Костя в избушке: есть ли там постель, не надо ли добавить туда какой посуды, не повесить ли занавески. А то у этих ребят все будет кое-как!

– Алешка! Так ты прибегай кроликов проведать! – сказал Костя Репейникову.

Алеша ответил холодно:

– Чего их проведывать? Авось не заскучают.

– Ну, а хочешь, поедем вместе, поживешь там?

У Алеши дрогнуло сердце, но обида была слишком глубока.

– Нет, – ответил он, – чего уж мне… Какой от меня толк, ты и один справишься! – И, последний раз окинув взглядом кроличьи мордочки, Алеша сунул руки в карманы и ушел со школьного двора.

Желтый Кобас первым выбежал за ворота, когда лошадь тронулась в путь.

– Счастливо! – сказал Анатолий Яковлевич. – Поезжайте. А я пойду другую партию собирать – в Горно-Алтайск. Эх, дела наши!.. – И, чуть-чуть усмехнувшись, махнул рукой. – Горе-садоводы!

…Дорога шла хоть и отлого, но все вверх, все наизволок. Серый школьный меринок Соколик тащил повозку внатяг, а она то проваливалась в ухабы, то подпрыгивала на камнях или на скрюченных древесных корнях. Настенька то и дело ахала от неожиданных встрясок.

А три товарища шли сзади и вели всё один и тот же разговор – о саде, о яблоньках…

– Ребята, что мне показалось… – сказал Петухов. – Я сегодня еще раз посмотрел: не все погибли. Зелененькие сердцевины есть!

– А вы, ребята, заметили? – подхватил Манжин. – Некоторые даже листики приподняли!

– Может, какие и оживут, – неохотно ответил Костя, – но разве в этом дело? Ведь они же мичуринские – как же они могли замерзнуть? Ни одна яблонька не должна была бы замерзнуть, а они вон что… Больше половины погибло. Какая же тогда разница – мичуринские они или не мичуринские, если все-таки замерзнуть могут?

Тихие горы встали по сторонам – и обнаженные, и укрытые зеленью, и заросшие тайгой. Они словно менялись местами, выглядывая друг из-за друга, – островерхие, округлые, отвесные. Придорожные травы становились все гуще и выше. Среди дудников и ромашек замелькали красные головки мытника. Нежно-лимонные лилии засветились на склонах, легкими стайками взбегая куда-то на неизвестную высоту.

Часа через два повозка поднялась на перевал. А потом лошадь приободрилась, зашагала легче, быстрее – дорога пошла под уклон.

– Слышите? – сказал Манжин. – Вот Кологош журчит!

Соколик рвался вперед, Настенька еле сдерживала его:

– На гору – хоть плачь, а с горы – лихач! Ишь ты какой! Учись ровно ходить – и в гору и под гору!

Ребята тоже прибавили шагу.

– Вот и хибара!

– Вот и речка!

– А вот и загон наш стоит!

Настенька остановила лошадь около самой избушки, соскочила с повозки и тут же принялась распрягать Соколика. Она похлопывала его по гладкой спине, приглаживала темную жесткую гриву и разговаривала, как с человеком:

– Ну что, запарился? Ну ничего, сейчас отдохнешь. Что же делать, братец, на то ты и лошадь, чтобы возить возы… Ничего, братец, не поделаешь…

И Соколик вздыхал, словно соглашаясь: да, что же тут поделаешь! Но Настенька, вытирая свежей травой его вспотевшие бока, возражала против этих вздохов:

– Что вздыхаешь? Думаешь – ты один работаешь? Ведь и мы работаем тоже. Да вот не вздыхаем же! А ты поработал да и пойдешь сейчас на всю ночь гулять по травам – плохо ли? Ну, ступай! – и звонко шлепнула его ладонью.

Ребята тем временем таскали кроличьи клетки к загону. Изгородь была высокая, почти в рост человека. Толстые горбыли, крепко вбитые в землю, стояли плотным частоколом. Ваня Петухов взобрался вверх по кривой иве, нагнувшейся внутрь загона, а Костя и Манжин подали ему клетки с кроликами.

– Э-э, ребята! – закричала Настенька. – Не выпускайте без меня! Дайте я их сама выпущу!

Настенька прибежала, живо взобралась на кривую иву и оттуда прыгнула внутрь загона:

– Эх, строители! Не могли калитку сделать!

Но Костя возразил:

– Тут калитку нельзя делать: подкопаются – удерут.

Было весело и занятно смотреть, как кролики вылезали из клеток, как они шевелили мордочками и ушами, как разбегались по загону, прячась в густой траве. Особенно хороши были маленькие. Настя, прежде чем выпустить, брала крольчат в руки, гладила, целовала их атласные ушки. Некоторые были так малы, что помещались в пригоршне. Настенька прижималась к ним лицом, прижимала их к груди, к шее:

– Ну просто съела бы! Ну что это за куколки родятся на свет! Глазки-то, глазки-то – кругленькие бусинки! Ну что с вами сделать, а?

– Выпустить, вот что, – сказал Петухов, – пока ты их всех не передушила!

– Эх, Алешки нету! – пожалел Костя. – Зря, чудак, не поехал. Вот порадовался бы сейчас!

– Совсем обиделся, – улыбнулся Манжин.

– Ну ничего, – сказала Настенька, – я приеду домой – все ему расскажу… Поглядите, ну вы поглядите, как радуются, как бегают! И уж скорей принялись траву жустрить!

– Этой травы скоро не будет, – сказал Петухов, – дотла выгрызут. Вот увидите! Придется тебе, Костя, с утра до вечера по тайге с литовкой ходить. Вот уж скотина прожорливая!

– Ничего, – улыбнулся Костя, – как-нибудь прокормлю.

Пока ребята разводили костер и варили ужин, Настенька прибрала в избушке: наломала веник, вымела пол, протерла окошко, повесила полотенце.

– Ну, а постель сам себе потом устроишь, – сказала она. – Сегодня все равно спать вповалку на нарах будете! Только надо свежего сена постелить. Ты смотри, Костя, не поленись, насуши себе сена да постели.

Ужинали у костра, среди тихой тайги и темнеющих гор. Желтый Кобас тоже сидел в кругу друзей и тоже ужинал: Настенька его не забывала, то и дело подкладывала то мятой масленой картошки, то хлеба.

И еще долго потом сидели под звездным небом, жгли костер, глядели, как летят вверх маленькие веселые искры, и вели разговоры.

О чем? Обо всем, что придет на ум… О том, как поедут в Горно-Алтайск за яблонями и что скажет им Лисавенко. Может, скажет: «Не сумели посадить, так и не дам больше саженцев». Но нет, пожалуй, не скажет. Вот у чергинской учительницы тоже в первый год сад погиб, а он ей ответил: «Наше дело не бывает без жертв, надо снова сажать». И она снова посадила, а за лето яблоньки окрепли, осенних морозов не испугались – может, и у них так будет… Говорили еще о книге, которую только что прочел Петухов. И потянулся длинный рассказ о страшной трагедии индейского племени, замученного белыми. Говорили о Барнауле, куда Костя и Манжин собирались осенью; о том, как они окончат техникум и приедут сюда сажать сады… И снова возвращались к своему маленькому саду у подножия Чейнеш-Кая.

Первой от костра поднялась Настенька:

– А ну вас! Завтра на рассвете вставать надо. Ступайте ложитесь, я там на нарах вам постелила.

Сама она улеглась в повозке, стоявшей под густой ивой.