Театр на Арбатской площади - Могилевская Софья Абрамовна. Страница 21
А с плотниками, которые работали на сцене — меняли декорации, поднимали и спускали занавес, зажигали свет на рампе и в других местах, — с теми была и вовсе запросто, на равной ноге. Нередко сама им помогала: устраивала гром, дождь, ветер, для этого пересыпая в ящиках камни или песок. А то и покрикивала на них: «Вы что, оглохли?! Не слышите? Дедушка два раза из своей будки веревку дергал, сигнал на занавес подавал… Капитон, Иван, занавес спускайте, да живее!»
И не удивлялась теперь Санька, когда по нарисованному небу ползли нарисованные облака или сверху спускались боги, богини, а то и раззолоченный трон для какого-нибудь царя. Знала и про люк в полу сцены. И когда надо устроить актеру провал под землю, стоит лишь открыть крышку этого люка, как все и получится в наилучшем виде. И хоть удивление первых дней у нее сменилось Знанием всех хитростей и уловок сцены, пристрастие к театру от этого ничуть не уменьшалось.
Как все это время существовали они с дедушкой Акимычем? Это разговор другой.
Хоть и дедушка Акимыч работал, не жалея своих стариковских сил, хоть и Санька трудилась на совесть, а частенько сидели они впроголодь. Не платила им дирекция положенных денег. Актеры, те получали более или менее исправно, а вот им, мелкому люду, не хватало. Особенно часто забывали про старого суфлера и про Саньку. Но ведь жили же, не помирали…
Иной раз вспоминался Саньке прежний дом — чего-чего только не водилось в тамошних закромах, и в погребе, и в подполе, и в чуланах! Да сотню людей можно бы кормить досыта, и не один день. Бывало, непочатая бочка солонины стоит, а матушка-покойница тревогу бьет: «Скорей, скорей свинью резать, на исходе мясо… Чего есть будем?» Ну, а мачеха Степанида, та еще беспокойнее. Всем в рот глядит, чтобы лишнего не ели, чтобы закрома не пустели, чтобы чуланы не перестали ломиться от всяческих припасов…
А у них с дедушкой Акимычем — и смех и грех! — подымутся утром, хлебной корки нет. «Ну, — скажет он Саньке, — подавай, сударушка, стерляжью уху, да бараний бок с подливкой из шампиньонов, да бланманже из ананасов…» А Санька ему: «Сейчас, сейчас, дедушка! Имеются у нас и щи с говяжьим завитком, каша с рублеными яйцами и мозгами. Вот объеденье!» — «Тащи, тащи, Санечка, и щи и кашу. На пустой желудок все сойдет!» Так они подшучивали над своим житьем-бытьем.
Но вот чудеса — откуда-то что-нибудь да являлось! То Анюта притащит: «Санечка, дедушка, вот вам пироги с требухой… Фекла приказала снести. У нас опять суаре было, так гости не доели…» Или Акимычу за переписку роли должок вернут. А то и Саньку кто-нибудь попросит куда-нибудь сбегать, всё пятак дадут, а то и поболее отвалят. И Санька несла свою денежку в каморку.
А то вдруг дирекция вспомнит и заплатит им, что положено. Ну, и пойдет тогда пирование.
Но если бы кто ее спросил, променяла бы она теперешнюю свою жизнь на прежнюю, сытую, — плечами бы пожала: да ведь не хлебом единым жив человек!
Так минул октябрь, проходил ноябрь, не за горами был и декабрь. Недаром в народе говорится: «Году конец — зиме начало». А как начинать зиму, когда ничего нет — ни шубейки теплой, ни сапог теплых, ни платка теплого?
Глава пятая
О том, как снова встретились Санька и Федор
Зима, неуклонно приближаясь, тревожила Саньку чем дальше, тем больше. Иной раз думалось: найду-ка батюшку, попрошу, чтобы привез мой тулупчик, да сапоги валяные, да все иное, что оставила дома. Но, как говорится, ноги не шли в ту сторону, где могла бы увидеть отца. А ну как и мачеха с ним на торгах? Не забылась та встреча. И не забудется никогда. Мысленно видела, каким злорадством загорятся у Степаниды глаза, когда она, Санька, придет к отцу. Скажет: «Приползла все-таки…»
Нет, нет, не станет она унижаться!
Так все тянула, тянула и дотянула до белых мух. Как-то утром глянула в оконце, а за стеклом медленно-медленно, будто не желая расставаться с небом, летели на землю крупные мохнатые снежинки. Летели и кружились, летели и кружились… А покружившись, вроде бы нехотя садились куда вздумается — и на крыши домов, и на мостовую, и на золотые маковки церквей.
Начиналась зима. Да ведь и самое время — пришел декабрь.
В тот день Санька все-таки решила найти отца. Выйдя на улицу, поежилась; студено, знобко… Снежок перестал падать, заголубело небо, и мороз схватил лужи на мостовой. Лежали между затвердевшими колеями гладкие, еще не тронутые колесами льдинки. Они ясно поблескивали на солнце.
Подумала: Федора бы где-нибудь по пути не встретить… Не хотелось, чтобы увидел он ее сейчас замерзшую, посиневшую да в летнем сарафане. Хорошо хоть, накануне Анюта принесла ей теплый платок. Закутавшись в него, побежала вдоль Арбата в сторону Смоленского рынка. Знала, что отец частенько приезжал туда с товаром. Может, и сегодня там. Издали поглядит: ежели один — подойдет к нему, попросит тулупчик. Ну, а коли мачеха при нем — не судьба, тогда поворачивай, Саня, оглобли назад, нечего тебе на сей раз делать…
А Федора она многажды видела за кулисами театра. Знала все его привычки: и в какое время являлся со своими баклагами, и где продает актерам сбитень.
Помнится, как первый раз вдруг услыхала знакомый голос: «Кому сбитня? Кому горячего, имбирного, медового? За кружку — полушку! За две кружки — две полушки, а три — даром бери!» — вся сомлела. Заревом щеки залились. О господи, ведь он, Федор! Неужто? Он, он!..
Сперва хотела объявиться, кинуться к нему, крикнуть: «Федя, вот я!» Постеснялась. Но, спрятавшись за какой-то размалеванный холст, смотрела на него, любовалась им. И налюбоваться не могла. Милый ты мой! Соколик ты мой! Да как же я рада тебе… Оно, конечно, и балеты, и трагедии, и комедии манили се каждый день за кулисы, однако — чего душой кривить! — всякий раз, когда летела спектакли смотреть, загадывала: Федя будет ли? Придет ли сбитнем торговать?
Часто подговаривала и плотников и всех иных:
— Не слышите, что ли? Сбитенщик явился. Скорее идите, пока не распродался.
— А ты-то сама напилась уже? Отвечала, лукаво поблескивая глазами:
— Не по вкусу мне сей напиток… — И сама над собой посмеивалась: не по вкусу… Как же! Еще как по вкусу этакий сладкий, душистый, да чтобы Федор сам в кружку налил, да чтобы при этом ласковое сказал…
Смотря на него исподтишка, спрятавшись среди декораций, думала: «Забыл он меня, неразумную, али еще помнит?» Иной раз и сердилась на себя, что сама никак не может его позабыть, что смотрит на него, любуется его красотой, что хочется перекинуться с пим хоть каким-никаким словцом, а подойти и сказать: «Здравствуй, Федорушка!» — такой решимости нет… А он бы как? Приветил бы ее?
Одни раз все же налетела на него. Одна актерка попросила ее сбегать на ту половину, где мужчины актеры одевались к спектаклю. Санька и побежала. Тут и наткнулась на Федю. Ахнула. На секунду остолбенела, потом шарахнулась в сторону. И он ее заметил. Вскрикнул: «Саня…» Она же, юркнув в закоулок между декорациями, там притаилась. Дышать перестала. Он же в недоумении оглядывался, очумело вертел головой. Потом сказал: «Померещилось, видно…»
А Санька ликовала. Зажав ладонью рот, смеялась от радости. «Глупый, смешной дуралей… И ничего тебе не померещилось! Ведь я была перед тобой…» Но с того дня не сомневалась: не только она о Феде — и он о ней помнил, тоже ее не забыл.
А вот нынче, когда, укутавшись в старый платок, бежала искать отца, страх как не хотелось с ним встретиться. И надо же… Он возьми да и повстречайся! Вот как иной раз бывает.
Услыхала его голос:
— Саня!..
Вздрогнула. Остановилась. Вот напасть-то… Фу! И рада бы радешенька, а все же не надо бы.
А он ей, весело заблестев глазами:
— Куда ж ты делась, Саня? Ведь искал тебя, почитай, по всей Москве…
Она же, веселясь и радуясь, отвечала:
— Так уж и по всей? Брешешь ведь…
— Право слово. А тогда, в тот день, ты зачем же убегла из театра?
— А зачем мне убегать? Я и теперь все там же…