Я иду искать - Алмазов Борис Александрович. Страница 9
Глава девятая
БАБА СОНЯ
— Ну вот! Ну вот! — сказал Георгий Алексеевич. — Так я и думал! Смотри.
Он достал фотографию и увеличительное стекло.
— Вот здесь, в углу, под букетом… видишь… «Ф. М.». Моя догадка подтверждается!
— Так вы и раньше знали, что это Ф. М. снимал? — закричал я. — Так что же я напрасно столько времени работал?
— Раньше предполагал, а теперь знаю! Ты, Костя, запомни: в нашем деле всё должно быть доказано. Мало ли кто что предполагает! Теперь пойдём к бабе Соне!
— Кто это?
— Великая женщина! Это, как мне кажется, самая старая машинистка во всём мире. У меня такое впечатление, что она ровесница машинописи. Во всяком случае, в тридцать девятом году она уже работала в газете и наверняка знает, кто такой Ф. М.
— Ф. М. — это Форген-Морген, — сказала басом маленькая старушка, выглянув из-за старой печатной машинки. — Ха! Кто же его не знал! Форген-Морген! Он ещё на Исаакиевском соборе повис. Искал, знаете ли, интересный ракурс и свалился. Форген-Морген! Ха!
Она была одета и причёсана как тётеньки с газетных снимков, и на голове у неё был такой же беретик, и волосы коротко пострижены, но только те были молодые, а она старая. Волосы у неё были совсем седые и морщин было так много, что лицо казалось покрытым сеткой. И от этого ещё больше похоже на фотографию. Но это была странная фотография, словно на ней постарела не бумага, а изображение.
— Форген-Морген! Ха! Это был самый остроумный репортёр из тех, кого я знала. С ним всегда что-нибудь случалось. Когда в СССР приезжал Риббентроп, Форген-Морген так прыгал, выбирая точку съёмки, что у него лопнули брюки! Он потом всем говорил, что это был его вызов фашистской Германии.
— Как его звали? — осторожно спросил Георгий Алексеевич.
— Форген-Морген! — рявкнула баба Соня.
— Странное какое-то имя…
— Кто сказал, что это имя? Это прозвище или псевдоним! Действительно, как же его звали? — задумалась она. — Вот ведь штука какая… Подписывался он Ф.М., а как же его звали? Я его года два назад встретила: «Привет, Форген-Морген!» А он уже совсем старенький, еле ходит. Вернее, не ходит, а скачет! Всегда скакал и сейчас пытается! Как же его звали?
— Так, значит, он жив? — спросил я.
— Ха, а что с ним будет? Форген-Морген! В войну всех потерял, а сам жив остался. Я помню, он приехал с фронта и всё повторял: «Я ехал на фронт, и жена боялась, что я погибну под бомбами! Я остался жив, а под бомбами погибли она и дети! Где, я спрашиваю, справедливость?» Очень плакал.
Она говорила, уставившись в одну точку, и я удивлялся, что Георгий Алексеевич ни о чём её не спрашивает, а только внимательно слушает.
— Да! — закричала вдруг баба Соня. — Его звали Фома! Или Фёдор, но то, что на «Ф», — это точно. Смешное было имя! Какой-то старинный Фемистокл или Феокрит, но скорее всего Фома.
— А где вы встретились? — спросил Георгий Алексеевич.
— Как где? В Союзе журналистов! В правлении. На открытии выставки! «Ты, — говорит, — Сонечка, будешь ходить сюда обедать и ко мне наведайся!» Но мне туда ходить в столовую далеко! Зачем я буду туда ходить, когда у нас здесь прекрасный буфет! Ещё свой телефон дал!
— Где он? Где телефон?! — подскочил я.
— Ха! — сказала баба Соня. — Я бы тоже хотела знать — где? У меня же украли записную книжку! Да-да! Украли! Наверно, думали, что это кошелёк! Но я ещё не выжила из ума, чтобы оставлять кошельки где попало. Я пошла обедать и книжку несла в руке. Вот так… А потом пообедала, возвращаюсь, а книжки нет! Украли!
— Ежели найдётся — я в своём кабинете, приходите чай пить! — сказал Георгий Алексеевич. — Большое вам спасибо.
— Посеяла бабуля книжечку! — сказал я, когда мы вернулись в кабинет.
— Посеяла — будут всходы! — задумчиво ответил Георгий Алексеевич.
— Как же! Сплошные тупики и неудачи! — сказал я.
— Да ты что? — удивился Георгий Алексеевич. — Ты же везучий парень! Необыкновенно везучий! Сплошные удачи! Одна за другой! Фамилии танкистов знаешь! Фотограф жив!
— Вот так удача! — вздохнул я. — Я же имени фотографа не знаю… Что, придём в вестибюль и станем кричать: «Кто Форген-Морген?»
— Не исключено, что так и поступим. Мне кажется, что человек с таким весёлым прозвищем не обидится, — сказал Георгий Алексеевич. — У тебя есть прозвище?
— Нет, — отрезал я. — Нет у меня никакого прозвища!
— Странно! — удивился Георгий Алексеевич. — В моё время все порядочные мальчишки имели прозвища. Какие-то ненормальные дети стали…
— А у вас какое было прозвище?
— Меня звали коротко и звучно, — гордо сказал он. — Пыря! А что! — закричал он и хлопнул себя по лбу. — Сейчас! — Он сел за печатную машинку, которая стояла в углу, и быстро настучал объявление:
15 МАРТА 1935 ГОДА
Лучший трубач, почти что руководитель школьного духового оркестра, лучшего в районе, а может быть, и в городе, после пяти часов вечера всегда возвращался в класс, где собирались пионеры и комсомольцы на репетицию.
Школа начала готовиться к первомайскому параду! По смутным слухам, соседняя школа тоже собиралась чем-то блеснуть на демонстрации, и все ребята, от первого класса до выпускников, решили в лепёшку разбиться, но соседей переплюнуть. Поговаривали, что на демонстрации будет конкурс на лучшую колонну и победители поедут в Москву на открытие метро! О метрострое кричали все газеты и радио: там были какие-то чудеса вроде подземных дворцов и самодвижущихся лестниц. Неделю заседал специально созданный первомайский комитет. Неделю уборщица тётя Клава метлой выгоняла охрипших ораторов из школы в двенадцать часов ночи. Наконец приняли решение — колонна будет выглядеть так: впереди — пятьдесят барабанщиков-октябрят, за ними духовой оркестр, дальше на трёх грузовиках пантомима «Крестьянин-единоличник вступает в колхоз». На четвёртой платформе — струнный оркестр, за ним колонны осоавиахимовцев — стрелки, пловцы, учлёты из старших классов…
Вырисовывалась внушительная картина. И поэтому половину дня школа жила как любая другая: шли занятия, ставились отметки. А во вторую половину в школе царило приподнятое, предпраздничное настроение, и трубачу очень нравилось идти мимо классов, в которых грохотали барабаны, пел хор, разучивали движения физкультурники. И вдруг он увидел совсем маленькую девочку, которая, забившись в угол, рыдала так, что казалось, потоки слёз смоют начисто с её лица веснушки.
— Э! — сказал трубач. — Что стряслось?
— Ба… ба… барабана не хватило! — захлёбываясь рыданиями, ответила девчонка. — Барабаны одним мальчишкам, а нам какие-то палки с бумажными цветами… А мне говорят: катись! А у нас же все равноправные!
— Безусловно! — сказал трубач. — А кто у вас вожатый?
— Коля! Он в пантомиме кулака играет, он говорит, что ему не до нас!
— Это ненормальное явление! — сказал трубач. — И мы с этим должны бороться! Идём в ячейку.
— Товарищи дорогие! — сказал он, входя в зал, где комитет комсомола в полном составе писал лозунги на длинных алых полотнищах: «Крепи оборону!», «Даёшь сплошную индустриализацию страны!», «Все в Осоавиахим!». — Это что же получается? Для всех праздник, а вот для этого октябрёнка слёзы! Всем по барабану, а ей «катись»!
— Я же не виновата, что я девочка! — подлила масла в огонь малявка.
— Вот именно! — тряхнул соломенной чёлкой трубач. — Это же домострой какой-то! Мальчишки, значит, будут барабанить, а девочки нет? Да бросьте вы писать! Ребёнок плачет, а вы лозунги пишете!