Черника - Погодин Радий Петрович. Страница 2

Разорванная гимнастерка сквозь запах болота пахла его сильным телом, которое могло поднять ее высоко и уберечь, и не только ее - оно одно могло уберечь всю деревню - так она думала.

Другая ее половина говорила ей: дура, радуйся, муж пришел. Живой. Невредимый.

Она встала, посмотрела на спящего сына. Сын спал спокойно, уверенный, что его сберегут, только брови супил и губы сжимал, видать, воевал во сне. Она на скамейку встала у печки и, посветив лампой, долго разглядывала лицо мужа, стараясь, чтобы свет не падал ему на глаза. Он спал глухо, беспамятно, но и в этом глухом сне все таился в угол, в тень, к самой стенке, даже полушубок старый, ненужный сейчас в тепле, натянул себе на голову, и лицо его белело под полушубком не лицом мужика-солдата, а птицей, попавшей в силок и забившейся в темный куст.

Она вздохнула, вымыла его сапоги, поставила подошвами к заслонке.

Он не почувствовал, как жена легла к нему тихо и осторожно, его исстрадавшийся мозг и большое, измученное страхом тело спало наконец, с одним только долгим желанием - спать. Зато она ощутила сразу, как вздрагивает он при легком прикосновении, как теснее жмется к стене, потому лежала не шевелясь, глядя в потолок, сложенный из затемневших тесаных горбылей. Потолок еще не заморился до темно-дубового цвета, как в старых избах, он был только смуглым, как плечи косцов и мальчишек.

Закрывая глаза и придавливая их веками, она видела своего Петра, каким знала раньше, - жаркой и неуемной силы мужем. Глядя на них, деревенские мужики завистливо и бесстыдно жалели ее: мол, как она, такая лозина, выдерживает его силу. И щурились, как коты: мол, на то и лозина гнется, а не ломается. Зависть та относилась к нему, к ней относилось лишь изумление да хохоток.

В деревне Малявино, где она проживала в девичестве, были качели, как во всех деревнях в этой местности. Тяжелые, на крепких сосновых столбах, со скрипучим бревном наверху, из крепких широких тесин рама-раскачка. Качалась Клавдя с подружками, и взлетала та качель под небеса. Бык пришел деревенский, может быть, не понравились ему разноцветные шумные девки, которые почему-то не ходят, как прочие, а летают. Бык наставил лоб, и ударили качели в лоб быку. Он присел на задние ноги - девки с качелей полетели через него по воздуху. Качели еще раз быку ударили в лоб потише. И еще раз - совсем тихо. Бык для порядка сломал раму-раскачку, боднул столбы и пошел было к коровнику. Девки, с земли поднявшись, заохали, заорали громко. Не понравилось быку их поведение. Девки, хромая, бежали от быка подальше, только она не могла встать с земли, у нее подвернулась лодыжка и хрустнула.

Она потеряла сознание, но, когда бык на нее дохнул, когда обожгло ее бычье дыхание, она открыла глаза - рога вразлет и громкие злые ноздри с кольцом. Бык ее катнул, чтобы на второй раз ударить. Но не ударил. Набежавший откуда-то парень схватил его за кольцо - бык взревел, взвинтил пыль ноздрями и пошел, дуя в землю и не оглядываясь.

Парень был из другой деревни, назывался Петром. Он взял ее на руки бережно и понес. И так нес ее до самой войны...

Сейчас она как бы глядела в те ласковые Петровы глаза, покачивалась на его сильных руках, словно потолок расступился и пропустил ее в прошлое. И сердце ее ликовало так же, как и в тот раз. Но, полежав в темноте, она очнулась, и пришли наконец мысли о сегодняшнем, как галочья стая: все кричат и каждая громче другой.

"И чего ты, дура? Радуйся, дура, муж живой. Ну, бежит..."

"Почему бежит? По какому праву? А мы как же? Пашка? Мы-то как будем одни?"

"Так и будем. Война - все воюют. Всем плохо. Небось не по радости бежит. Побежишь: против танка и твой муж - козявочка".

Мысли мучили ее до рассвета, их галочий крик нестерпимый постепенно переходил в ровный унылый голос, смирный и убедительный: "Ничего не поделаешь. Тебе жить надо - сына растить. А ему воевать надо".

Она попыталась представить, как он вернется вскорости обратно с победой, и с другими солдатами, но картина эта проявилась бледно и расплывчато, и не поймешь, что к чему, словно скрытая ливнем.

Когда за окном, за лесом, заиграла заря на едва слышных розовых нотах, она приподнялась на локте и долго смотрела ему в лицо. Потом поднесла к его лицу руки свои, как бы желая смыть их теплом и нежностью комковатый испуг и неверие с его бровей, со щек, с дрожащих ресниц и со лба.

Он вскочил от прикосновения, ударился головой в потолок и, выхватив наган из-под подушки, навел его жене в грудь.

- Что ты, Петя, - сказала она, - дома ты.

Он высунулся из-за трубы, огляделся, узнал свою избу при свете утра и засмеялся беззвучно.

Он увидел праздничную рубашку, тонкую, с кружевами, и в низком вырезе грудь жены и прильнул к ней...

Одевалась она медленно, с выбором, туго подпоясывалась, с наивной мыслью, что подпояски, да тугие шнурки, да суровый лен уберегут ее от чужого желания.

Собрав на стол, она его позвала:

- Петя, вставай. Иди завтракай.

- Рано, - сказал он, не понимая, зачем она поднялась в такую зарю: коровы нет, а и была бы - доить ее все же рано, а если и в пору, то зачем же его тормошить, и сама управится.

- Позже поздно будет, - сказала жена. - Тебе идти нужно.

"Куда идти? - подумал он. - Зачем мне идти?" Но все же слез, сел за стол босой и не сполоснув рук.

Жена поставила перед ним щи, вытащила из-под кровати сбереженную водку - в бутылке на треть.

Он выпил, и, пока хлебал щи, все в полусне и все с той же жадностью, жена собрала ему хлеб в котомку, достала из комода чистые портянки.

- Ты чего? - спросил он. - Ты куда меня собираешь? - По спине у него просквозил холодок.

- В дорогу, - сказала она. - В путь. Тебе же идти нужно. Выйдешь, пока люди печей не затопили. - Подумала: "Сейчас мало кто топит - скотины нет, и заботы нет", - и заплакала. - Немцы могут зайти всякий час, добавила она, всхлипывая. - Они и днем заходят и ночью. - И как бы отпираясь или, вернее сказать, оправдываясь, добавила: - Попить заходят или дорогу спросят.

- Куда идти? - сказал он, уже окончательно просыпаясь. - Я пришел.

Она посмотрела на него, и пальцы ее, торопливые и тревожные, вяло замерли на котомке.

- Я к тебе шел, - сказал он, улыбнувшись широкой прекрасной улыбкой. - Клавдия, я к тебе шел. Вот пришел.

И снова его слова не смогли пробиться в ее сознание, они бились, как бьются толстые синие мухи в стекло. Медленно-медленно, неровными трещинами, зримо кололась какая-то оболочка в ее душе, напряженная изнутри. И его слова ворвались в сознание страшно и разрушительно. Она покачнулась и выронила котомку, ухватилась за наличник.

Сын Пашка зашевелился на кровати. Мужик метнулся за печку. Пашка сползал с кровати на животе. Нашарил розовыми пальцами половик, постоял, раздумывая, и побежал к двери. Глаза его были закрыты, он старательно не открывал их, чтобы сохранить и потом досмотреть свои сновидения. Когда Пашка пролез в дверь, толкаясь и споря с ней, как с живой, жена спросила:

- Пришел, а как же ты будешь жить тут?

- Как-нибудь... А где же? Куда мне? Ты видела, как люди горят в бензине? Видала, как солдата танками трут до вот такой тоншины? А он что может, солдат, он перед ихней силой букашка под сапогом! Все, Клавдя, все...

Дверь заскрипела. Пашка вернулся. Так же, не открывая глаз, пробежал к кровати и, с подпрыгом забравшись на нее, принялся искать мамку.

- Мамка, где ты? - бормотал он. - Мамка, ты куда ушла? - Глаза его открылись, и он заревел и открытыми глазами сквозь слезы увидел мать, стоящую возле окна. - Ты куда? - заревел он еще громче. - Куда без меня собралась?

- Никуда, никуда, - сказала она. - Куда я без тебя пойду? Никуда.

- А зачем торба?

Она наклонилась, подняла узел с пола.

- Красноармейцам, - сказала она. - Красноармейцы приходили из леса есть просят. Я им вот собрала хлебца и картошки. Пойду отнесу.

Пашка успокоился, вытер нос кулаком и глаза.