Завтра утром, за чаем - Вольф Сергей Евгеньевич. Страница 10
Порешили сделать четыре секции. Конечно, и в этом случае риск был немалый, ведь каждая из четырех секций двумя сторонами обязательно соприкасалась с внешним, нетропическим, климатом, но все же, как легко сообразить, риск был равен, скажем, одной четвертой по сравнению с односекционным устройством.
Первая авария произошла через два года после открытия парка и именно зимой — отказала третья секция. Несмотря на аварийную службу и разработанный научный метод ликвидации внезапной остановки машины, долгое время сделать ничего не удавалось. Кое-как сумели изловить всех животных и распихать их по другим секциям, по теплым помещениям в «Тропиках» и зоопарке, а вот растения должны были погибнуть. Но все-таки, к счастью, точку разлада системы нашли, успели.
Вот какой был у нас парк!
В воскресенье, ровно в одиннадцать, я подошел к «Тропикам», ребят еще не было, я стал читать какую-то дурацкую афишу, и тут кто-то сзади закрыл мне ладошками глаза.
— Жека! — сказал я. — Это ты, старый черт? Сзади молчали.
— Валера, ты?! Опять молчание.
Тогда я стал называть имена подряд, ну, тех ребят, кто мне в старой школе был посимпатичнее. Все мимо!
— Тогда не знаю, — сказал я. Меня отпустили, я обернулся… Это была Натка.
— Привет! — сказала она. — Ты в парк?
— В парк. Да, в парк, — сказал я голосом из другого мира. — Привет.
— Ну, пошли, я тоже. Пошли скорее!
— Да я не знаю, — сказал я. — Тут ребята должны подойти из старой школы, — говорил я, а сам уже шел за ней…
— Вы в парке встретитесь, — сказала она.
— Не знаю, — говорил я. — А вдруг нет? Вдруг потеряемся? Они очень просили, — говорил я и все шел за Наткой.
— Не потеряетесь, — сказала она. — Пошли быстрее.
Я шел за ней так, как будто находился в зоне влияния какого-то магнитного поля с идиотскими законами.
Мы переоделись в раздевалке во все летнее, бегом пробежали метров тридцать до теплового барьера, а там уже пошли нормально — жара стояла в этот день приличная.
Натка попросила меня принести ей мороженое, я принес, мы немного посмотрели змей, потом, она предложила мне пойти в розарий: там тихо и никого почти нет, я согласился, и мимо львятника мы пошли в розарий. Лев Гришка улегся возле самой стенки из плекса, жмурился и почему-то лизал эту стенку, а малышня толпилась возле него и старалась приставить ладошки к плексу с этой стороны — действительно, все выглядело так, будто он им лижет ручки. Визжали они, чтобы суметь приставить ладошку в нужное место, ужасно, дрались даже, а родители их растаскивали.
В розарии и правда никого почти не было, старуха какая-то в шортах, темных очках и с книгой и худенький, похожий на муравья мальчик, который сам с собой играл в шахматы. Мы сели в дальнем, совсем пустом конце розария, и Натка спросила:
— Читал воскресный выпуск газеты?
— Нет, — сказал я. — А что?
Только сейчас я заметил газету у нее в руках.
— На, посмотри. — И она раскрыла ее на разделе «Удивительное рядом». Слева, сверху страницы, глядела на меня довольно большая фотография — я и папа на мотороллере, и еще ничего не читая, я заскрипел зубами, потому что сразу все понял. Кто проболтался?! Об этом знали в группе «эль-три», знала мама, люди из «Пластика», может быть, кто-то еще… Но все ведь понимали, я думаю, что счастья в этом для папы нет никакого? Или, может, кто-нибудь из них считал, что это забавно, вкусно, вкуснее не бывает? А? Или газета об этом сама пронюхала? Именно пронюхала. Что гениальный Митя Рыжкин, шестой «б», удостоив чести работать в Высшей Лиге, в группе взрослых — этого им было мало? А? Наверняка написала, что я, малыш Митя — руководитель группы, а в состав группы входит Рыжкин-старший.
Так оно и оказалось, когда я через силу прочел-таки их «Удивительное рядом».
«Вот они, отец и сын Рыжкины, настоящие творцы в науке, настоящие друзья, хотя юный Митя — глава группы, а его папа… Да и может ли быть иначе…» — и так далее, и тому подобное.
Я посмотрел на Натку, у нее было холодное, железное лицо.
— Как тебе это нравится? — спросила она строго, совсем как моя мама, и я понял, что она все понимает.
— Оч-чень! — сказал я.
— Сделали они подарок твоему папе.
— Не знаю, что и делать, — сказал я. — Я все думаю, думаю, думаю и ничего придумать не могу. Ты знаешь, я даже рад, что у нас пока ни черта не выходит с ломкой семнадцатой молекулы. Ведь раз во мне сидит какая-то дрянь-машинка, именно я, может быть, и дойду первым до решения проблемы. Именно я, понимаешь? И тогда ему совсем будет худо, я знаю. Потому что он талантливый, толковый, очень, вкалывает на всю катушку… Я даже поймал себя на том, что во время работы как-то вяло соображаю, будто нарочно тяну резину, торможу дело — а ведь так нельзя, так нечестно, если вдуматься! Нечестно, понимаешь?!
— Да брось ты, — сказала она.
— Нет, нет, ты не спорь, нечестно! Я так, может быть, до того докачусь, что скрою решение, пока он сам к нему не придет. Не знаю, что делать. Заболеть, что ли? Ногу сломать и проваляться месяца три в больнице, пока они там сами с семнадцатой не справятся?
— Подсунь ему свое решение, если раньше сообразишь. Как-нибудь так подгони программу, чтобы он наткнулся первым.
— Нет, я думал. Так нельзя, он должен сам. Сам, понимаешь?
Потом мы долго молчали, я даже перестал чувствовать, что Натка здесь, рядом, и вдруг, совершенно внезапно и резко, меня, как ничтожную какую-нибудь альфа-частицу, швырнуло из поля одного влияния в совершенно другое.
— Я хочу, чтобы мы поцеловались, — сказала она тихо. — Хочешь?
Долго я не мог даже пошевелиться.
— Сейчас, — сказал я потом писклявым голосом и почему-то отвернулся и опять замер. На скамейке, где еще секунду назад читала старуха в шортах, никого не было, только раскрытая книга. Сама старуха сидела против мальчика-муравья за шахматной доской, рука ее с белым конем застыла в воздухе…
Стояла полная тишина. Ни звука. Ни запаха.
Медленно я повернулся к Натке, глаза ее были закрыты. Я закрыл свои, взял в ладони ее лицо и быстро поцеловал ее куда-то в нос, в щеку и уголок губ одновременно. Какие-то теплые дрожащие волны побежали внутри меня, и тут же все вокруг меня пришло в движение: резко запахло розами, в кронах пальм зашумел влажный тропический ветер, что-то визгливо сказал мальчик-муравей, хихикнула старуха и громко стукнула белым конем о шахматную доску. Наткин голос мягкий, но почему-то очень громкий, как громкий шепот, зазвучал вдруг в моих ушах:
— У меня глаза серые, — говорила она, — обычно серые, а смотри, какие они сейчас, смотри! Видишь, видишь, абсолютно зеленые, ты видишь?! Только, если не увидишь, не ври, я тебе никогда этого не прощу! Зеленые или нет? Зеленые?!
Я повернулся к ней и, стесняясь, долго смотрел ей в глаза, чтобы не соврать, чтобы сказать ей правду; ее глаза были хотя и чуть-чуть, но все-таки зеленые, именно что зеленые, вовсе не серые, и я сказал ей, что они зеленые, очень, очень… Она засмеялась, я почему-то тоже, и в этот момент мы оба (наверное, оба) увидели, как старуха в шортах бросилась к своей раскрытой книге и, схватив ее, куда-то метнулась, мальчик-муравей, повизгивая и охая, быстро собирал рассыпанные по скамейке черные и белые шахматные фигурки, мимо нас промчались какие-то люди, потом появились другие, лихие, деловитые, они тащили за собой тепловые шланги и огромные полиэтиленовые чехлы и в диком темпе, покрикивая, стали закрывать чехлами розы, укладывая в их гуще наподобие змеевика свои шланги, где-то, хотя слов было не разобрать, громко заговорило радио, и тут же я отдал себе отчет в том, что я среди других людей, держа Натку за ее теплую еще руку, быстро иду в сторону от розария, а кругом жутко холодно, как осенью.
— Авария в этой секции, — услышал я Наткин голос. — Пойдем скорее в теплую зону и вообще из «Тропиков». Ты не против?
Я кивнул, и мы быстро пошли по просторной пальмовой аллее.