Закон тридцатого. Люська - Туричин Илья Афроимович. Страница 29

Закон тридцатого. Люська - i_017.png

— Что ж ты молчишь?

— А что, петь прикажешь?

— Я твердо решил, — сказал Костя, словно все еще уговаривал самого себя.

Дед засмеялся беззвучно.

— Ты чего?

— Взовьется твой батька.

Костя снова нахмурил лоб. Видать, не любит дед отца. Да и дочь свою не любит. Иначе сперва о ней подумал бы. О маме. Мама будет переживать. Была бы здоровой, а то чуть что не так — сердце. Жалко маму. А дед, верно, никого не любит. Или каменный он?

— Пускай взвивается.

— М-м-да-а-а… Сюрприз…

Глаза деда, увеличенные толстыми стеклами очков, сверкнули не то сердито, не то радостно. Пойми его!

— Чего ж не спросишь, на ком?

— Знаю.

— Ну?

— На пигалице этой, — дед кивнул в сторону стенки.

— И вовсе она не пигалица, — сказал Костя. — Самостоятельная девушка. На заводе работает. Пятый разряд.

Дед вздохнул.

— М-м-да-а-а… Рановато… Эх, Костька, драть тебя некому. Я не мешаюсь. Я за свою жизнь глупостей наделал. Будет. Батьку твоего на Наталье женил. Велико счастье! — голос деда прозвучал презрительно-горько. Дед посмотрел прямо в глаза внуку. И во взгляде его не было ни насмешки, ни осуждения, ни жалости. — Решил, значит. Что ж, всяк своего счастья кузнец. Силенки есть — подымай молот. Куй.

— Нельзя иначе, — тихо сказал Костя.

— Только батя твой — человек принципиальный. И кормить тебя с семьей не будет. А голод не тетка. Ученье бросишь?

— Не брошу. У меня стипендия. Да и зарабатываю я немного на стороне. Люся работает. Проживем.

— Э-те-те… — вздохнул дед. — Ты заработки-то свои брось. Это спекуляцией называется. И все до поры. А в общем-то — проживете. — Дед задумчиво пожевал губами, потом встал, вышел в комнату. Снова лязгнула крышка несгораемого ящика. Дед вернулся со стареньким бумажником в руках. — Вот, Костька. Перед матерью твоей я виноват. Ты уж взрослый, женишься. Тебе скажу. Зря я ее тогда замуж выдал. Может, она бы свое счастье нашла. И любовь. Вы меня свихнувшимся считаете. Сидит, мол, старик, царапает перышком. А я на своем веку повидал всякого, — дед говорил медленно, будто размышлял вслух. — Всякого… И худого, и хорошего. Вот теперь разобраться хочу. Что к чему было. Кропаю в свои тетрадочки всю правду. А нет-нет, да и поймаю себя на том, что не всю, не всю правду даже себе доверяю. Дорого стоит правда. — Дед помолчал, пожевал губами, потом добавил: — Чужой правдой не прикрывайся, Костька. Своей живи. А что молод, так это пройдет… — Он побарабанил сухими пальцами по бумажнику. — Тут у меня немного есть. Мне ни к чему. У меня пенсия от государства! Если вас затрет, молодых, ко мне приходите, Костька. Может, из тебя настоящей души человек выйдет. А не слякоть.

У Кости защекотало в носу. Никогда он не слышал, чтобы дед говорил так много. Видно, не легкая у него жизнь была. И есть. А он, Костя, как-то не замечал дедова одиночества.

— Спасибо, деда, — сказал он хрипло.

— Не за что. С матерью я поговорю. А уж с батькой своим схлестывайся сам. Только из дому он тебя прогонит.

— А я и сам уйду. У Люсиной тетки поживем. Или в общежитии.

— Ну-ну… Рай в шалаше… Пойдем-ка, Костька, спать.

Дед снова посмотрел прямо в глаза внуку и неожиданно погладил Костину голову жилистыми в чернильных пятнах пальцами.

Утром нянечка тетя Паша не пустила в школу ни Виктора Шагалова, ни Сеню Веселова.

— Тетя Паша, — попросила Лена. — Пусть разденутся.

— Не велено, — сердито ответила нянечка. — Натворят всяких нелепостей, а после: пусти. Петр Анисимович строго-настрого наказал: и на порог не пускать. Впредь до особого распоряжения. До особого распоряжения! — повторила она, будто пробуя слова на вкус, — Этот-то, Плюха ваш, будто все радио начисто переломал. А Шагалов командовал.

— Мало ли что бывает, — сказала Сима.

— И ты, тетя Паша, метлу иногда ломаешь, — засмеялся Володька Коротков.

— Я те дам метлу, — рассердилась тетя Паша. — Гляди, обломаю об твою спину.

— Об спину — это непедагогично, — сказал Коротков.

— А мне все едино. Не пущу. Не велено. Так что идите, ребята, по-доброму.

Виктор и Плюха вышли на улицу, ни слова не сказав.

Остальные поднялись в класс. Симу Лузгину поставили у двери.

Ребята подавленно молчали.

— Да. Несправедливо их выгнали. Нехорошо, — сказал Лева. — Мой дед просто удивился, когда я ему всю историю рассказал.

— А ты бы поменьше болтал, — сказал Володька Коротков.

— Я не болтал, а рассказывал.

— Хватит вам. Как петухи, — неодобрительно сказала Лена. — Так что будем делать?

— Объявляем голодовку, — сказал Володька, доставая из портфеля яблоко и начиная смачно жевать.

— Как тебе не стыдно, Коротков! — сказала от двери Сима.

— А что ему! — сказал кто-то из ребят в углу.

— Будем протестовать? — не то спросил, не то предложил Лева.

— Будем, — откликнулись голоса.

— Молчанка?

— Молчанка.

— Ставлю на голосование. Кто за?

Ребята подняли руки.

— Против?

Против была только Лена.

— Я, ребята, не то что бы против, но не совсем уверена, что протестовать нужно именно так.

— У тебя есть предложение? — спросил Лева.

— Может быть, в райком, посоветоваться?

Ребята зашумели.

— Давай молчанку!

— Тихо! — крикнул Лева. И когда в классе установилась тишина, повернулся к скелету: — Иван Иванович?

Иван Иванович молчал.

Лева поднял вверх левую руку с оттопыренным большим пальцем:

— Закон скелета.

— Закон, — глухо откликнулись остальные.

— Володя, напиши мемориальную доску, — Лева кивнул на пустующую парту.

Через несколько минут к парте прикололи написанный чернилами плакат:

«Здесь сидели и будут сидеть наши товарищи Виктор Шагалов и Сеня Веселов!»

— Не мог написать покрасивее, — упрекнула Сима Володьку.

— Он левой рукой писал. Чтобы Петушок почерка не узнал, — сказал без улыбки Лева.

Ребята засмеялись.

В это время раздался звонок. Все расселись за свои парты. Наступила тишина.

Первым был урок литературы. Когда Иван Васильевич вошел, приглаживая по привычке вихры, класс встал. Иван Васильевич положил на стол портфель и дневник.

— Здравствуйте. Садитесь.

Все сели как-то удивительно бесшумно. Иван Васильевич посмотрел на ребят удивленно и не увидел дежурного, который обычно оставался на ногах, чтобы сообщить, кто болен или отсутствует.

— Дежурный? — спросил Иван Васильевич.

Никто не встал.

— Кто сегодня дежурный?

Класс молчал.

— Колесникова, в чем дело?

Лена поднялась.

— Сегодня дежурный Веселов.

— Понятно. Доложите за дежурного.

— В классе… — Лена замялась, а потом проговорила четко: — Присутствуют все… — И села на место.

— Гм… Пусть так. Кто пойдет на лобное место?

Класс молчал.

— Котов.

Лева неуклюже грохнул крышкой парты и направился к доске.

Иван Васильевич задал вопрос.

Лева молча скосил глаза в окно, чтобы не встречаться взглядом с учителем.

Иван Васильевич повертел в пальцах авторучку. Молчание было тягостным. Оно завораживало, и ребята замерли недвижные, будто искусно раскрашенные изваяния. И в блестящих глазах, обращенных к Леве, замерло напряженное ожидание.

Иван Васильевич откашлялся.

— Садитесь. Лузгина.

К доске вышла Сима.

Иван Васильевич повторил вопрос.

Сима опустила голову. Сосредоточенно глядела в пол.

— Садитесь. Видимо, урок подготовил только Иван Иванович.

Кто-то прыснул. На него сердито глянули сразу несколько пар глаз.

Учитель так же медленно вернулся к своему столу. Так вот в чем дело. Молчанка…

Он вспомнил другой такой же зимний день. Тогда он учился в седьмом. У Лианы Васильевны, молодой математички, пропала дорогая авторучка. Собственно, цена ей была — как любой авторучке, но она была дареной. С надписью. От профессора, у которого Лиана Васильевна училась. И вот эта дареная авторучка пропала. А кто-то из ребят видел, как он держал эту проклятую авторучку. И все подумали на него. И Лиана Васильевна подумала на него. И его вызывали к директору. И стыдили. И велели привести родителей. Отец выдрал его так, что сидеть было больно.