«В моей смерти прошу винить Клаву К.» - Львовский Михаил Григорьевич. Страница 2
— Елена Григорьевна, Свиридов у меня три жёлудя отнял! — захныкал какой-то мальчишка.
— Коля, сейчас же отдай Куницыну его жёлуди.
— Елена Григорьевна, они не его. Мы их вместе нашли.
— Тогда разделите поровну.
— А как?
— Один пусть возьмёт Сева, другой — Коля.
— А третий?
— Всё! Время истекло. Начинаем подсчёт, — объявила воспитательница.
На вытоптанной полянке лежали кучками жёлуди. Возле каждой стояли мальчики и девочки. Елена Григорьевна уже хотела назвать победителем Колю Свиридова, когда я молча опустошил свою панаму. Что тут поднялось!
— Как тебя зовут, мальчик? — спросила воспитательница.
Я был так горд и счастлив, что не смог вымолвить ни слова.
— Его зовут Серёжа, — ответила за меня Клава.
А мама добавила из-за забора:
— Лавров.
Из леса мы шли парами. Конечно, я держал Клаву за руку.
Все завидовали мне хорошей белой завистью.
Коля Свиридов из-за этой белой зависти всё время старался наступить мне на пятки, а один раз даже лягнулся.
Клава обернулась и сказала Свиридову:
— Дурак! — И объяснила мне — Это он потому, что раньше я с ним ходила.
Клава начала раскачивать ту руку, за которую я её держал. Она знала, что доставит мне этим удовольствие.
Мои папа и мама, гордые и счастливые, сопровождали наш строй по другую сторону забора. Если честно признаться, я тоже был счастлив, как никогда в жизни. Ни раньше, ни позже. Нет, кое-какие радости ещё выпадали на мою долю, но всё это было уже не то.
Глава II
Когда мы с Серёжей учились в третьем классе, меня окончательно перестало интересовать то, о чём говорит на уроках учительница. Это сразу сказалось на отметках. Зато твист, который был тогда в моде, я танцевала лучше всех. Для него нужны чувство ритма и непринуждённость в движениях. Поэтому я решила развивать в себе именно эти качества.
Наш фирменный проигрыватель выдавал последнего Элвиса Прэсли, а я в передней перед зеркалом совершенствовала чувство ритма. Мама строчила на машинке в большой комнате. В белой косметической маске и чёрной косынке, прикрывавшей волосы, она напоминала знаменитого французского мима Марселя Марсо, которого недавно показывали по телевизору.
Мама тоже по временам поглядывала в зеркало трельяжа. У нас с ней много общего.
Стук швейной машинки плюс ударник ансамбля Прэсли кого угодно сбили бы с толку, но не меня. Когда пластинка кончилась, я некоторое время твистовала под швейную машинку. Потом мне это надоело, и я заскучала.
— Мам… что бы мне поделать, только бы не почитать?
— Переверни пластинку, — посоветовала мама, стараясь, чтобы ни один мускул не дрогнул на её лице.
Это был дельный совет, и я снова принялась развивать чувство ритма.
— Мам… скажи правду… я очень глупая, как считают некоторые?
— А как ты сама чувствуешь?
— Сама я этого не чувствую.
— Правильно делаешь, — сказала мама. — Плюнь на некоторых.
— На учительницу? Если б не Серёжка Лавров, я бы все три года в первом классе просидела.
— Не будь Серёжки, нашёлся бы другой, — сказала мама.
Это меня возмутило:
— Я ему клятву дала!
— В чём?
— В чём надо, — ответила я.
— Не сдержишь! — уверенно сказала мама.
— Нет, сдержу! — разозлилась я. — Два с половиной года сдерживала. Нас всё время рассадить хотели, а мы всё равно за одной партой сидим.
— Ты, Клава, неглупая девочка. У тебя просто другой ум. У твоих подруг один, а у тебя другой. Но их ума тебе не надо. Своим живи.
Это меня устроило.
Бумажными салфетками мама осторожно стала снимать косметическую маску. Я затаила дыхание. Потом мама сняла косынку и тряхнула волосами. Тут я, как всегда, простила ей всё. У меня мама очень красивая.
— Вот я, например, всю жизнь своим умом жила и никогда об этом не жалела! — весело сказала мама и вместе со мной заплясала твист. У неё тоже очень хорошее чувство ритма и замечательная непринуждённость в движениях. — Главное, не надо никогда ни о чём жалеть! — ещё веселей сказала мама.
Мы так танцевали, что в серванте зазвенела хрустальная посуда. Затряслись на подставках мамины глиняные, гипсовые и бронзовые скульптуры — всякие бюсты, надгробья, фигурки танцующих балерин…
Моя мама скульптор, и на тех её работах, которые выставлялись, блестели медные пластинки: «В. С. Климкова. 1968 год».
— Меня Неонила Николаевна вчера из хора выгнала, — сообщила я маме, приседая в твисте почти до пола. У меня это здорово получалось. — Говорит, что слуха нет.
— Он у тебя внутренний. А главное в жизни чувство ритма. И этого у тебя никто не отнимет.
— По арифметике за контрольную двойка! — Стараясь перекричать Прэсли, подсовывала я маме новости, о которых лучше всего сообщать в подходящую минуту.
— А куда Серёжка смотрел?
— Он ногу на брусьях растянул. У него справка была.
— Значит, теперь исправишь, — бодро ответила мама. А когда Прэсли перестал надрываться, мама схватила меня на руки и начала целовать. Целовала, целовала, пока не заплакала.
— Что ты, мамочка? Не плачь, мамочка! — старалась я её успокоить.
Мама притихла, а потом посмотрела на меня, как будто в первый раз видит.
— Как это у тебя слуха нет? — спросила она. — В доме такой инструмент, а у неё, видите ли, нет слуха. И потащила меня к пианино.
Она стукнула по клавише и сказала:
— А ну, пой! А-а-а-а…
— А-а-а-а, — спела я.
— Не «а-а-а», а «а-а-а», — рассердилась мама.
Между её первым и вторым «а-а-а» разница была не так велика, чтобы из-за неё стоило поднимать шум.
— Чтобы у моей дочери не было музыкального слуха! — вознегодовала мама. — У меня — абсолютный. У отца был превосходный… В кого ты уродилась?
— У меня внутренний, — оправдывалась я.
— Тебе слон на ухо наступил! А ну марш из дома, бездарь! Ко мне сейчас люди придут.
Слегка прихрамывая, Серёжа топтался вокруг покрытой снегом шелковицы.
— Замёрз? — опоздав минут на двадцать, сочувственно спросила я.
Серёжа отрицательно покачал головой и даже расстегнул свою болоньевую куртку, из кармана которой торчал вязаный шарф. Воротник его рубашки тоже был расстёгнут. Треугольник обнажившейся груди сразу стал того же цвета, что и Серёжины уши. Шапку он лихо вертел на пальце.
— Пошли? — спросила я, ковырнув меховым сапожком скрипучий сугроб.
— По-по-шли, — лязгнул зубами Серёжа.
— Как бы наша шелковица не погибла, — пожалела я дерево, а не Серёжу, потому что он бы мне этого не простил. — Мама говорит, что климат меняется из-за атомных испытаний…
Мы уже довольно далеко отошли от нашей шелковицы.
— Ерунда. Учёные подсчитали, что все атомные взрывы на земном шаре…
Он замолчал, заметив, что я сразу отключилась. Единственный Серёжкин недостаток — это слишком обширные знания.
— А к маме опять сегодня люди придут, — вздохнула я.
Он ответил не сразу.
— Ты должна её понять. Твоя мама одинокая женщина.
— Она говорит, что ей никто не нужен, кроме меня.
— Все они так говорят. А потом: «Серёженька, хочешь, чтобы у тебя был маленький братик?»
— Но ты же Шурика очень любишь.
— Теперь, когда никуда не денешься. А тогда они с моим мнением не посчитались.
Перед тем как открыть дверь своей квартиры, Серёжа надел шапку, шарф и застегнул куртку.
— Чтобы старики не паниковали, — объяснил он и вынул из-за пазухи бутылку с молоком. — Всё Шурику. Я теперь в доме последний человек.
Поставив свой портфель на кафельные плитки, я начала распутывать шарф, который Серёжа завязал на шее морским узлом. Серёжа сначала отбрыкивался, а потом притих. Он бы мог простоять так всю жизнь, если бы нам не надо было делать уроки.
Когда Серёжа открыл дверь, мы услыхали захлёбывающийся плач Шурика и радостный вопль тёти Риты:
— Молочко пришло! Не плачь, Шурик, не плачь, маленький, сейчас тебе мама кашку сварит…