Восемь лучших произведений в одной книге - Гайдар Аркадий Петрович. Страница 49
— Пейте, — сказал он, чокаясь. — Выпьем за всемирный пролетариат и за революцию! Пошли, Господи, чтобы на наш век революции хватило и белые не переводились! Дай им доброго здоровья, хоть порубать есть кого, а то скучно было бы без них жить на свете. Ну, дергаем!
Заметив, что я не решаюсь поднять чашку, Федя присвистнул:
— Фью!.. Да ты что, Борис, али не пил еще никогда? Ты, я вижу, не кавалерист, а красная девушка.
— Как не пил! — горячо покраснев, соврал я и лихо опрокинул чашку в рот.
Пахучая едкая жидкость обволокла горло и ударила в нос. Я наклонил голову и ожесточенно впился губами в размяклый соленый огурец. Вскоре мне стало весело. Вытащил Федя из кожаного чехла свой баян и заиграл что-то такое, от чего сразу стало хорошо на душе. Потом пили еще, пили за здоровье красных бойцов, которые бьются с белыми, за наших товарищей коней, которые носят нас в смертный бой, за наши шашки, чтобы не тупились, не осекались и беспощадно белые головы рубили, и за многое другое еще в тот вечер пили.
Больше всех пил и меньше всех пьянел наш Федя. Черные пряди волос прилипли к его взмокшему лбу; он яростно растягивал мехи баяна и мягким задушевным тенором выводил:
А мы нестройно, но с воодушевлением подхватывали:
И опять Федя заливался, качал головой и жмурил влажные глаза:
А мы с хвастливым, бесшабашным молодечеством вторили речитативом:
И разом дружно:
Напоследок Федя взял такую высокую ноту, что перекрыл и наши голоса и свой баян, опустил голову, раздумывая над чем-то, потом тряхнул кудрями так яростно, точно его укусила в шею пчела, и, стукнув кулаком по столу, потянулся опять к чашке.
Уезжали мы уже поздно вечером. Долго не мог я попасть ногой в стремя, а когда взобрался на коня, то показалось мне, что сижу не в седле, а на качелях. Голову мутило и кружило. Накрапывал мелкий дождь, кони слушались плохо, ряды путались, и задние наезжали на передних. Долго шатало меня по седлу, и наконец я приник к гриве коня, как неживой.
Утром болела голова. Вышел на двор. Было противно на самого себя за вчерашнее. В торбе у моего коня овса не было. Вернувшись вчера, я рассыпал овес спьяна в грязь. Зато у Федькиного жеребца в кормушке было навалено доверху. Я взял ведерко и отсыпал немного своему коню. В сенях встретил двоих разведчиков; оба злые, глаза мутные, посоловелые.
«Неужели же и у меня такое лицо?» — испугался я и пошел умываться. Мылся долго. Потом вышел на улицу. За ночь ударили заморозки, и на затвердевшую глину развороченной дороги западали редкие крупинки первого снега. Нагнал меня сзади Федя Сырцов и заорал:
— Ты что, сукин кот, из моей кормушки своему жеребцу отсыпал? Я тебя за этакие дела по морде бить буду!
— Сдачи получишь, — огрызнулся я. — Что твоему коню — лопнуть, что ли? Ты зачем себе лишний четверик при дележке забрал?
— Не твое дело, — брызгаясь слюной и ругаясь, подскочил ко мне Федя, размахивая плетью.
— Убери плеть, Федька! — взбеленившись, заорал я, зная его самодурские замашки. — Ей-богу, если хоть чуть заденешь, я тебе плашмя клинком по башке заеду!
— А, ты вот как!
Тут Федька разъярился вконец, и уж не знаю, чем бы кончился наш разговор, если бы не появился из-за угла Шебалов.
Шебалова Федя не любил и побаивался, а потому со злостью жиганул плетью по спине вертевшуюся под ногами собачонку и, погрозив мне кулаком, ушел.
— Поди сюда, — сказал мне Шебалов.
Я подошел.
— Что вы с Федькой то в обнимку ходите, то собачитесь? Зайдем-ка ко мне в хату.
Притворив за собой дверь, Шебалов сел и спросил:
— На Выселках и ты с Федькой был?
— Был, — ответил я и смутился.
— Не ври! Никто из вас там не был. Где прошатались это время?
— На Выселках, — упрямо повторил я, не сознаваясь.
Хоть я и был зол на Федьку, но не хотел его подводить.
— Ну ладно, — после некоторого раздумья сказал Шебалов и вздохнул. — Это хорошо, что на Выселках, а я, знаешь, засомневался что-то, Федьку не стал и спрашивать: он соврет — недорого возьмет. Байбаки его тоже как на подбор — скаженные. Мне со второго полка звонили. Ругаются. «Мы, говорят, послали телефонистов в Выселки, поверили вам, а их оттуда как жахнули!» Я отвечаю им: «Значит, уже опосля белые пришли»; а сам думаю: «Пес этого Федьку знает, вернулся он что-то поздно, и вроде как водкой от него несет».
Тут Шебалов замолчал, подошел к окну, за которым белой россыпью отсеивался первый неустойчивый снежок, прислонился лбом к запотевшему стеклу и так простоял молча несколько минут.
— Беда мне прямо с этими разведчиками, — сказал он, оборачиваясь. — Слов нету, храбрые ребята, а непутевые! И Федька этот тоже — никакой в нем дисциплины. Выгнал бы — да заменить некем.
Шебалов посмотрел на меня дружелюбно; белесоватые насупившиеся брови его разошлись, и от серых, всегда прищуренных для строгости глаз, точно кругами, как после камня, брошенного в воду, расплылась по морщинкам необычная для него смущенная улыбка, и он сказал искренне:
— Знаешь, ведь беда как трудно отрядом командовать! Это не то что сапоги тачать. Сижу вот целыми ночами… к карте привыкаю. Иной раз в глазах зарябит даже. Образования нет ни простого, ни военного, а белые упорные! Хорошо ихним капитанам, когда они ученые и сроду на военном деле сидят, а я ведь приказ даже по складам читаю. А тут еще ребята у нас такие. У тех дисциплина. Сказано — сделано! А у нас не привыкли еще, за всем самому надо глядеть, все самому проверять. В других частях хоть комиссары есть, а я просил-просил — нету, отвечают: «Ты пока и так обойдешься, ты и сам коммунист». А какой же я коммунист?.. — Тут Шебалов запнулся. — То есть, конечно, коммунист, но ведь образования никакого.
В дверь ввалились грузный Сухарев и чех Галда.
— Я сольдат в расфетку даль, я сольдат… к пулеметшик даль… Я сольдат… на кухонь, а он нишего не даль, — возмущенно говорил крючконосый Галда, показывая пальцем на красного злого Сухарева.
— Он на кухню дал, — кричал Сухарев, — картошку чистить, а я ночную заставу только к полудню снял! Он к пулеметчикам дал, а у меня из второго взвода с утра ребята мост артиллеристам чинить помогали. Нет, как ты хочешь, Шебалов. Пусть он людей для связи дает, а я не дам!
Сжались белесоватые брови, сощурились дымчатые глаза, и не осталось и следа смущенной, добродушной улыбки на сером, обветренном лице Шебалова.
— Сухарев, — строго сказал он, опираясь на свой палаш и оглушительно звякнув своими рыцарскими шпорами, — ты не дури! У тебя одну ночь не поспали, ты и разохался. Ты ж знаешь, что я нарочно Галде передохнуть даю, что ему особая задача будет. Он ночью на Новоселово пойдет.
Тут Сухарев разразился тремя очередями бесприцельной брани; крючконосый Галда, путая русские слова с чешскими, замахал руками, а я вышел.
Мне было стыдно за то, что я соврал Шебалову. «Шебалов, — думал я, — командир. Он не спит ночами, ему трудно. А мы… мы вон как относимся к своему делу. Зачем я соврал ему, что наша разведка была в Выселках? Вот и телефонистов из соседнего полка подвели. Хорошо еще, что никого не убило. А ведь это уж нечестно, нечестно перед революцией и перед товарищами».
Пробовал было я оправдаться перед собой тем, что Федя — начальник и это он приказал переменить маршрут, но тотчас же поймал себя на этом и обозлился: «А водку пить тоже начальник приказал? А старшего командира обманывать тоже начальник заставил?» Из окна высунулась растрепанная Федина голова, и он крикнул негромко: