Студенты - Гарин-Михайловский Николай Георгиевич. Страница 37

Шацкий не слушал.

- Нет, Миша, ты что-то того... действительно плох...

Шацкий встал, оттопырил пренебрежительно нижнюю губу и продекламировал тихо, закатив глаза:

- Волк, у которого выпали зубы, бешено взвыл...

- Миша, не грусти: зубки есть еще у тебя.

Шацкий лениво потянулся.

- Ну, что ж ты? Деньги есть? - спросил он.

Ларио смутился.

- Трешница, Миша, есть... Понимаешь, я того... я как только получу, тебе сейчас же... того...

Шацкий сделал вид, что хочет зевнуть, но не зевнул и, опять падая на диван, лениво произнес:

- Успокойся.

- Понимаешь... хоть и бенефис, а все-таки надо... понимаешь...

- Понимаю, - устало кивнул головой Шацкий.

- А впрочем, Миша, если ты уж так плох...

Шацкий не сразу ответил.

- Не надо...

- Нет, ты послушай...

- Оставь... у меня опять живот болит.

Он побледнел, скривился от боли, а Ларио упорно смотрел на него:

- Ничего, Миша, пройдет: это весна.

Через несколько минут он уже прощался:

- Ну, Миша, мне того... пора. Ты что ж, писал домой?

Шацкий покосился в угол и небрежно ответил:

- Писал, что в госпитале уже...

- Ну?

- Ну, и вот...

- Пришлют, Миша.

- Конечно...

Проводив Ларио, Шацкий устало потянулся, взял лекции дифференциального исчисления и лег с ними на диван. Шел третий экзамен. В году он почти ничего не делал и теперь занимался. У него была какая-то своеобразная, совершенно особая манера знакомиться с предметом: он принимался за него с конца, потом перебрасывался куда-нибудь к средине, возвращался опять к концу, опять подвигался вперед, и так до тех пор, пока не прочитывал всего предмета. Тогда он начинал опять сначала, и если успевал кончить все чтение до экзамена, то шел и выдерживал его блистательно. Если же не успевал, то тоже шел и выдерживал, всегда обращая на себя на экзамене внимание всех: и студентов и профессоров. Он размахивал руками, шаркал ногами и точно нарочно дразнил самых злых или обидчивых профессоров. Очередные студенты волновались и тоскливо шептались между собой:

- Вот рассердит-таки... и что это за пошлая манера?

Но Шацкий умел брать какой-то такой тон, который не раздражал.

Профессора высшей алгебры, молодую звезду, очень, впрочем, немилостивую к плохо понимавшим студентам, он даже так смутил, что тот в конце концов должен был извиниться.

- У вас конечного вывода нет, - с гримасой, наводившей панический страх на студентов, подошел молодой черненький, во фраке, профессор к доске Шацкого.

Шацкий фыркнул.

- Лагранж и этого не требует... Он дает студентам свою книгу и только просит объяснить ему.

- Я признаю такой способ, - поспешно, покраснев, сказал профессор. - Я не настаиваю... Если вам угодно словесно...

И между профессором и Шацким начался словесный диспут почти по всему предмету.

- Достаточно... Извините, пожалуйста...

Профессор протянул Шацкому руку.

Шацкий положил мел и, стоя рядом с профессором, следил без церемонии за его рукой, ставившей три пятерки.

Он пренебрежительно фыркнул и пошел прочь из аудитории, не замечая или не желая замечать взглядов, почтительных и завистливых, своих сотоварищей.

Но экзаменационные победы доставляли ему только мимолетное удовлетворение: денег не было, здоровье расшатывалось.

- Да, да, - печально говорил сам себе Шацкий, - еще одна такая победа, и я останусь без войска...

В то время как у Шацкого экзамены начались с десятого марта, у Карташева они должны были начаться в мае. Карташев усердно занимался и думал об экзаменах с некоторой гордостью. Пройденное было все в голове и сидело прочно: он открывал наугад любую страницу, прочитывал начало и бойко рассказывал себе дальнейшее содержание.

В разгаре занятий в Карташеве проснулась опять жажда к писанию. На этот раз ему хотелось писать уже не веселое, а что-нибудь сильное, драматическое и жалостное без конца. Он остановился на теме: нуждающийся студент доходит до последней нищеты и лишает себя жизни, выбрасываясь из окна четвертого этажа.

Наступившая пасха помогла придумать рамки рассказа. Карташев ходил ночью под пасху к Исаакию и решил уморить своего героя как раз в эту ночь. Студент стоит у окна. Перед его глазами в темноте звездной ночи вырисовывается как бы окутанный флером, весь освещенный, точно качающийся в воздухе, Исаакий; студент смотрит и вспоминает все свое детство, радостную семейную обстановку былого времени в этот день и, окончив свои воспоминания, собравшись с духом, выбрасывается из окна. Описать последний момент стоило Карташеву большого труда: лично ему, сидевшему до некоторой степени в душе злополучного героя, не хотелось вылетать в окно; он ощущал во время писания ужас и полное нежелание лететь, - точно какая-то сила отталкивала его, и так живо, что для него было ясно, что он, Карташев, сам ни при каких обстоятельствах в окно бы не вылетел... да и никаким другим способом не выпроводил бы себя за пределы этого мира добровольно.

"А не добровольно?" - задавал себе вопрос Карташев, и, вдумываясь в последнюю минуту такого конца, он на мгновение чувствовал весь ужас ее, вздрагивал и с радостью думал, что, слава богу, в настоящий момент он еще жив, здоров и молод.

Две недели писалась повесть. Много слез за это время было пролито Карташевым, - так жаль было ему своего героя. Не только Карташев плакал: бедная девушка, серая с лица, некрасивая, рекомендация хозяйки для переписки, отдавая рукопись хозяйке, чтобы та уже вручила Карташеву, призналась:

- Мы с мамашей так плакали... Это вот место, где он свое детство под пасху вспоминает, так хорошо... И ведь по примете как раз и вышло: разбил он тарелку тогда с пасхой, а это уж непременно к худому... Очень хорошо...

Так как литература отвлекла Карташева от приготовления к экзаменам, то, чтобы покончить совсем со своим писанием, он решил, не медля после переписки, снести рукопись в какую-нибудь редакцию. В какую? Конечно, в лучшую.

Карташев вышел как-то утром из дому с свернутой рукописью.

"Ехать или идти?" Денег было мало, совсем мало, как у самого настоящего литератора, и Карташев подумал: "Конечно, идти, - прямо неприлично даже ехать".