Великое противостояние - Кассиль Лев Абрамович. Страница 45

— Пусти, Жмырь, пусти, говорю… Пошел ты… Не твоя это бомба, не лезь… Что за привычка у тебя лезть, куда не просят! Чего ты на нашу крышу пришел? Туши там, у себя…

И, оттирая в сторону Жмырева, Игорек поддел бомбу на совок. Он бежал к чану с водой на чердаке, неся бомбу, как несут уголь из печки для самовара. Руки у него дрожали. Бомба выбрасывала фонтанчики огня, и несколько капель жидкого пламени попало Игорю на брюки — материя загорелась. Он не обращал внимания, топил шипящую бомбу в воде.

— Штаны горят, ты, халдей! — закричал Жмырев и, подхватив маленького Игоря, с размаху посадил его задом в чан с водой.

Тот вылез сейчас же, мокрый, разъяренный, полез с кулаками на рослого Жмырева:

— Ты что, на самом деле, Жмырь, просили тебя? Дурак…

Только тут он почувствовал, что со штанами у него действительно неладно, пощупал их сзади, заглянул себе за спину, выгнувшись, и сконфуженно замолчал.

— Ну, ладно, ладно, не фырчи, жареный халдей, — добродушно проговорил Жмырев и перемахнул через брандмауэр на свою крышу.

Защитники нашей крыши собрались вокруг Игоря, шумно отдуваясь после схватки с зажигательными бомбами. Кто осматривал прогоревшую одежду, кто дул на обожженную руку. И все очень хвалили Ваську:

— Это кто тут так ловко орудовал?

— Да это один парень тут у соседей гостит. Подмосковный сам. Шалопай.

— Шалопай, а гляди, как хорошо управился! Отчаянный!

А Игорь сопел в стороне, недовольный.

— Сима, у тебя булавки английской нет? — шепотом спросил он и, получив булавку, долго пришпиливал к поясу расползавшиеся, наполовину сожженные штаны.

А я немного повеселела. Как-никак это было наше первое боевое крещение, и мы не сплоховали. Тем, невидимым, летящим в тревожном небе Москвы, злобно целящим в нас, швыряющим на наши головы, на наши крыши огонь, все-таки не удалось сжечь наш дом. Мы отстояли его.

«А где сейчас Амед? — подумала я. — Жаль, что он не видит меня здесь, на боевом посту! Вот бы зауважал! А то спит, наверно, сейчас под спокойными горячими звездами и прислушивается, как пофыркивает и хрустит сеном в конюшне его этот самый хваленый Дюльдяль…»

Только когда в рупорах послышался желанный отчетливый голос: «Угроза воздушного нападения миновала. Отбой», я спустилась с крыши. И внизу вдруг почувствовала, как ужасно я устала за эту ночь.

Из укрытий повалил народ. Все шумно переговаривались, делились своими переживаниями.

Пионеры мои, насильно загнанные в убежище, обступили меня, наперебой рассказывая, что они испытали там, внизу, когда земля тряслась над их головой. Какой-то старичок в ночной сорочке и войлочных туфлях показывал всем колючий, зазубренный осколок: «Так и звиркнул прямо в окошко, — гляжу, а он на подушку улегся. Еще горячий был…»

Поднялась из подвала мама, бледная, задыхающаяся, кинулась ко мне, обхватила ладонями мою голову, стала целовать:

— Господи, Симочка, страсть-то какая… Ой, дайте на волю выйти, дыхнуть дайте!.. Зачем же ты такой риск себе позволяешь? Да — не к тому будь сказано — вдруг бы в тебя попало!.. Ой, батюшки, сколько же еще нам терпеть?.. И отца нигде не видать. Куда его унесло?

Но отец уже проталкивался к нам, крича издали торжествующе:

— Здесь я, мать, здесь! Живой, в лучшем виде.

— Господи, куда же тебя, слепого, носит? — рассердилась мать.

— Брось, Катя, брось, — говорил отец. — Теперь моя слепота сгодилась. Я уж двадцать пять лет в затемнении хожу. Это вам только с непривычки. Я, мать, сегодня на нашем объекте за главного был. Все тычутся куда попало, мне это затемнение все равно не видать. Вот, выходит, и я сгодился… Симочка, что это у тебя на руке-то? — Он погладил мою кисть. — Ожог, никак? Ты бы все-таки поостереглась… Есть и без тебя кому на крыше стоять…

А Васька Жмырев ходил и похвалялся количеством потушенных бомб.

Так прошла первая боевая ночь Москвы. И хотя мы не выспались и некоторые были перепуганы, все же в людях чувствовалось особое, новое и гордое упрямство. Мы попробовали себя в борьбе с огнем. Москва вошла в соприкосновение с врагом. Все чувствовали себя сегодня увереннее, чем вчера.

Глава 10

Не смыкая глаз

Пришла вторая ночь тревог.

И опять мы стояли на крышах. И чувствовали, как содрогается Москва от ударов бомб. Фашисты в этот день бросали мало «зажигалок», но больше швыряли фугаски.

Утром люди с волнением рассказывали о том, что тяжелая бомба разнесла театр Вахтангова. По улицам мчались, завывая сиренами, кареты «скорой помощи».

За второй ночью пришла третья. Теперь каждый вечер около десяти часов начинали выть сирены. К этому часу люди уже подбирались поближе к убежищам, где теперь вместе с дружинниками несли дежурства и мои пионеры. Это им разрешили. И как только начиналась тревога, я слышала внизу, во дворе, голоса моих девочек:

— Спокойно, граждане! Женщины и дети, вперед… Товарищ, пропустите гражданку с ребенком… Проходите, граждане, проходите, не скапливайтесь…

Пионеры мои с гордостью носили противогазы, а у девочек были сумки с красными крестами.

А налеты на Москву продолжались. Немцы, должно быть, хотели подавить волю города постоянной бессонницей. И действительно, все люди в Москве казались невыспавшимися.

Тяжело мне было смотреть на длинные очереди старушек, которые с узелками, баульчиками, прихватив внучат, часов уже с семи занимали очередь у станции метро.

Мы все начали уставать. Все время хотелось спать. С каждым днем труднее и труднее было выдерживать ночное дежурство на крыше. Мы стали меняться, чтобы давать друг другу передышку. Шумная и лихая суматоха первой ночи сменилась теперь изнурительной, суровой сосредоточенностью. Мы стали опытнее. Мы меньше пугались, но и меньше восторгались, когда нам удавалось потушить бомбу. Это уже стало обыкновением. Да и не каждую ночь падали бомбы именно на наш район. А ночь все равно была бессонной.

Не унывал только Ромка Каштан. Он приходил ко мне в часы, свободные от дежурства в истребительном батальоне, и каждый раз приносил или новую песенку, или рассказывал что-нибудь смешное. Какие только веселые глупости не придумывал он! Сочинял уморительные объявления вроде: «Меняю одну фугасную бомбу на две зажигательные. Желательно в разных районах». Когда Ромка с нашими старшеклассниками рыл большие щели-укрытия, он вывесил огромный плакат: «Цель оправдывает средства», а сбоку к букве «Ц» приписал красным карандашом еще одну толстую палочку, и получилось: «Щель оправдывает средства». Однажды он пришел ко мне днем, как всегда аккуратный, подтянутый, в щегольской пилотке с красной звездой, застал меня во дворе с моими пионерами и сейчас же начал:

— О-о, великие астрономы, зодиаки и само светило! Слушайте, вы, цыпленки, я могу вас обучить новой песенке, слышали? Как раз для младшего возраста. Ну-ка, хором за мной!..

— Глупо, Ромка, — сказала я, хотя самой мне было смешно. — Как ты можешь в такое время… Ты бы хоть чуточку стал солиднее.

— Солидными должны быть стенки в бомбоубежище, — возразил Ромка, — а личная солидность никого не спасает, только обременяет хуже. Верно, цыпленки? А для вашей вожатой у меня есть особая песенка. Вот, прошу послушать. — И он запел: — «Крутится, вертится «юнкерс» большой, крутится, вертится над головой. Крутится, вертится, хочет попасть, а кавалер барышню все равно хочет украсть…» — Ромка привстал, галантно подбоченился, шепнул мне: — Можешь переписать для своего Амеда. — И затем продолжал как ни в чем не бывало: «Где ж эта улица, где ж этот дом, где все, что было вчера еще днем?»

Мне с ним всегда было весело, но я не любила, когда он шутил так при моих пионерах: мне казалось, что этим он умаляет в их глазах мой авторитет.

— Если сам сочинил, — сказала я, — то поздравить не могу: малоостроумно.

— Чем богаты, тем и рады, — отвечал, не обижаясь, Ромка. — Я понимаю, что тебе по твоему настроению другое нравится… Ну как? Что пишут из солнечной, знойной Туркмении?