Лунное танго - Воронова Анна. Страница 25

– Я тут тоже есть, эй.

Какой нахал, а? Вот как его игнорировать?

– Не, ну просто… просто письмо.

– А почему тогда ты со мной не хотела разговаривать?

– Да так, ерунда. Забей. Главное – я все поняла. Толик… хотя, нет, подожди. Они переодевались в другом классе, у них же танцевалка. Кто же тогда? Кто-то ему… Ладно. Давай сейчас к ветеринару. Такси вызовешь?

Никита, который все это время чесал пузо Джимке, выпрямился, как ей показалось, с некоторым сожалением.

– Вызову, там буран, – кивнул он. – Полтинник у меня есть.

* * *

В клинике щенок присмирел. Сунул морду Никите под мышку и затрясся крупной дрожью. Испугался.

Посетителей не было, поэтому они некоторое время блуждали по темному коридору, заглядывая во все двери. Пока не набрели на ту, за которой обнаружили стол и доктора.

– Заходите, – поднял голову от бумаг щуплый дядечка в очках.

Джимка заскулил и замахал лапами, давая понять, что заходить нельзя ни в коем случае, что там не доктор засел, а пожиратель щенячьих душ. Жаба в белом халате. Лохнесское чудовище.

Его не послушались. Никита поставил приседающего от ужаса щенка на смотровой столик. Тот немедля попытался геройски сброситься вниз, потом страшно завизжал на врача. Особенно загрустил после того, как у него огромной иглой взяли кровь на анализы. Доктор послушал легкие, пожал плечами, вколол на месте витамины, прописал таблетки и сообщил, что волноваться не надо. Главное, что прививки от бешенства и чумки сделаны. А там видно будет.

– Но анализы обязательно заберите, через два дня. Посмотрим, вдруг воспаление. Хотя не думаю. Упитанный зверь, упитанный. Прививки были. Витаминчики, вот.

Джимка с большим удовольствием перекочевал Никите за пазуху, прижал уши, скорчил жалобную мордашку. Мол, такие страдания нормальная собака спокойно перенести не может. И поэтому, компенсируя, надо немедля бедному щеночку купить косточку, а потом позволить сжевать хотя бы пять-шесть этих вонючих тряпочек, которые люди носят на нижних лапах и называют «моиноски». Понял, хозяин?

– Давай обратно пешком, вроде стихло, а гулять ему разрешили.

Но гулял Джимка недолго. Снег хлестал в морду, залеплял глаза. Так что минут через пятнадцать он попросился обратно в уютное передвижное логово у хозяина за пазухой.

Динка опустила капюшон по самые брови. Возле площади Никита вдруг потянул ее в сторону.

– Чего? – крикнула она, ветер не давал нормально разговаривать, срывал слова и уносил их прямо с губ.

– Пошли покачаемся!

– Чего, не слышу?!

– Покачаемся, говорю! Тут карусель прикольная. Не боись!

Динка растерянно свернула за ним. Никита нащупал извилистую тропку между сугробов, уже почти скрытую свежими заносами. Идти по ней было трудно, они то и дело проваливались по колено. Перед собой Динка видела только его спину. Никита свернул под прикрытие огромных завалов, которые грейдер стаскивал сюда всю зиму. Среди этих снеговых гор в заметенной ложбинке пряталась маленькая круглая карусель, обыкновенная, какую ставят на детских площадках для малышей. Несколько белых холмиков, выстроившихся в круг, среди которых кое-где проглядывал разноцветный пластик сидений.

– Садись, прокачу. Ты любишь качели? Я очень.

– Я тоже! – на всякий случай погромче крикнула Динка.

Никита сгреб снег с сиденья, подождал, пока она устроится, и, проваливаясь, попытался разогнать карусель. Как ни странно, она охотно сдвинулась с места. Никита сильно оттолкнулся и запрыгнул на ходу.

– Поехали!

Динка летела сквозь снег, жмурясь, прячась в воротник. Когда карусель разворачивалась к мэрии, ветер с Ладоги швырял снеговую пыль в лицо, метель крутила хвостом и радостно завывала: ууу, уююю! Потом выплывал лес, они поворачивались к ветру спиной, наступало затишье, и можно было успеть сказать пару слов.

– Так что там, в письме? – крикнул Никита на втором круге.

– Так, ерунда… – снег залеплял рот, не давал досказать.

– А все-таки?

– Ну, я написала…

– Что?

Снежный заряд ударил прямо по глазам, она отвернулась. Вся затея с письмом теперь казалась верхом идиотизма. Вот как можно ему сказать? Молчать, конечно, тоже глупо, ведь она писала, чтоб он прочел. И даже представляла, как он вскроет конверт, сунет пятерню в белобрысую челку, потом начнет перечитывать…

Карусель тихонько остановилась.

Никита сидел напротив, наклоняя голову, щурясь от снега. Джимка давно спрятался под куртку, притих там. Никита прикрывал лицо рукой в перчатке, но Динка чувствовала его взгляд. За спиной у него были сугробы и заснеженный, сердитый, вьюжный лес.

А между ними летел и падал снег.

– Я написала, что я… что ты… что ты добрый!

Никита прикрыл глаза. Если б Динка знала! – Он вспомнил ее у серой стены сарая, когда она нашла щенка: чуть прикушенная губа, мокрые щеки, воротник в инее, пряди из-под капюшона. Так хотелось взять ее, прижать к себе, утешить – все будет хорошо, я с тобой… Такая она была беззащитная, такая одинокая, такая хрупкая, такая несчастная.

– И все? Добрый – и все?

– Ну, еще что ты… ты красивый!

Ветер подхватил это слово и разметал его над площадью.

– Ты тоже! очень красивая! – крикнул Никита навстречу ветру.

– Я?! – испугалась Динка.

– Конечно. Очень красивая. Давно хотел тебе это сказать. И у тебя все волосы в снегу…

Помолчали.

Только ветер продолжал тихонечко подвывать, затаившись.

– А еще? Что там было еще? – Теперь Никита не кричал. Он встал со своего сиденья, склонился к Динке, присел перед ней, положив руки на поручни. Их лица оказались вровень. Они словно летели среди снежных взрывов, и поземка змеилась между ними.

– А еще я решила…

– Что?

– Понимаешь, я подумала – так будет честно…

– Что?

– Понимаешь, я долго думала…

– Что?

– Что… что ты мне нравишься, – прошептала Динка. Зрачки у него мерцали, а сами при этом были черные, огромные. И губы, похожие на лопнувшую кожицу смородины, оказались совсем близко. Губы, на которые падал снег, чтобы сразу растаять. Она зажмурилась и почувствовала вкус снега, вкус талой снежной воды, отчего-то вовсе не ледяной, а теплой. И с чуть заметным сладковатым привкусом.

О, сколько людей всю жизнь прячется по своим бетонным коробочкам! Сколько их пялится в экраны, щелкает по каналам и шарит по Сети только потому, что боится произнести три простых слова.

Я тебя люблю.

Что может быть проще?

Но нет. Страшно! Это самый глубокий внутренний страх, потаенный, непробиваемый, бетонный. Раскрыться? Никогда! Вдруг ударят в ответ? Вдруг оттолкнут? Обидят? Засмеют? Вдруг не руку протянут навстречу, а накинут на шею петлю? Лучше затаиться, забиться в коробочку, влезть под бетонную плиту – там какой-никакой свет, и чайник греется, и ни-ко-го.

Потому что другой страшнее войны. Как же!

Чужак. Иной. Враг.

Страшно.

Лучше заранее оскалить зубы, огрызнуться первой или вовсе не высовываться, спрятаться, уйти с головой в свой мир – потому что в своем мире ты одна и не станешь сама кусать себя за руку. Твоя коробочка всегда внутри – надежная, с железной дверью и старым диваном. А чтобы не думать, можно еще опустить все внутренние шторы, забить наглухо все окна – и тогда мир сам перестанет обращать на тебя внимание, потому что ему некуда будет заглянуть.

Динка отстранилась в каком-то полусне, ощущая чужое тепло на губах. Смородина, точно смородина. Чай он, что ли, с вареньем пил перед выходом? Она, вздохнув, прижалась к его плечу. Он тут же обнял ее.

Радость билась где-то в грудной ямке, горячая, щедрая, неудержимая. Эта заснеженная площадь была сейчас центром мира. Сюда приводили все дороги, летели птичьи стаи, поворачивали реки, грохотали поезда.

Потому что все зависело от них, от Динки с Никитой. Вся вселенная. Поэтому и деревья в лесу, и дома, и даже Ленин в снеговой шапке – все сгрудились ближе, наклонились, замерли, превратились в слух, готовые, если надо, сдвинуться с места, провалиться в черную бездну, исчезнуть… Нет, вранье! Ничто не может теперь исчезнуть! Потому что ничего плохого больше нет в мире. Только ветер, хохочущий дикий ветер, только радость, словно в сердце взорвалась звезда и дверь бетонного бункера наконец сорвало с петель.