Две березы на холме - Поликарпова Татьяна. Страница 25
Подумала, что тетя Еня могла бы быть и Ольгой, и той крестьянкой, не изменившей своему слову. Только этого с ней не случилось.
Когда утром я сказала ей, что про нее подумала, шепотом, в чулане, у печи, чтоб никто больше не слышал, она, переставляя ухватом кипящий ключом чугун с картошкой подальше от жару, озаренная розовыми бликами огня из печи, сказала сердито, не отвечая прямо на мои слова:
- Эта-то! С сыном! У нас ить на Руси дураков не сеют, не жнут, они сами растут. Экую муку принять за ирода-помещика! - И, опершись на ухват, как на копье, добавила, весело глядя на меня сверху вниз: - Нет, Даша, я за Вадима!
Я засмеялась: вышло у нее как в споре у ребят - я за того! А я за этого!
Но тетя Еня и еще сказала:
- Конечно, то была ее вера и ее слово, это ты правильно оценила. Это по-человечески она, по-крестьянски. Не ветродуем-пустословом, другое дело, что вера ее глупая…
Я потом эту книгу сколько раз читала. В сундук ее больше не закладывали. А слова про волю выписала к себе в тетрадку: «Что может противостоять твердой воле человека? Воля заключает в себе всю душу; хотеть - значит ненавидеть, любить, сожалеть, радоваться, - жить, одним словом…»
Плохие вести
В школе обрушились на нас те самые плохие вести, которые я своими вчерашними стихами накликала.
Прямо в школу на уроки нам доставили из сельсовета телефонограмму о том, чтобы мы в эту субботу оставались на месте. Не ждали бы лошадь. Не будет лошади. А продукты нам подкинут на неделе.
Само собой разумелось, что идти пешком после уроков нельзя. Строго воспрещается. В конце января, так же как и в декабре, день смеркается рано. В пять часов уже как ночью. А за время войны развелось много волков. Ружья-то у охотников отобрали. А кроме того, что своих прибавилось, появились волки пришлые. Звери ведь тоже спасались от войны. В нашей местности никогда не водились лоси. Никто их не видел, не слышал. А тут они даже в маленькие деревни стали заходить, к стожкам - покормиться сеном. Наверное, и другого зверья прибавилось. Лис, так это точно. Всякий раз в дороге мы видели на снежной целине играющую огненную лиску. «Лиса мышкует», - говорил Степка Садов: играет над мышиной норкой, а то уже поймала и играет, как кошка.
Зайцев было много. Опушка леса просто истоптана зайцами. Ну, это все хорошо. А вот волки… Они наводили ужас на пастухов. Нападали на одиноких путников и даже на подводы. Заходили и в села.
Моя мама, возвращаясь как-то из конторы поздно ночью, пошла проведать корову. И, подходя к хлевушку, увидела, что на крыше его сидит на корточках человек. Мама окликнула: «Эй, кто это там? Что вы делаете?» Тогда человек поднял опущенную низко голову, и мама увидела, что это волк. Наверное, он хотел разгрести кровлю хлева, как это делал уже, по-видимому, и раньше. Но у нас крыша была не соломенная - дощатая. Волк не знал еще. Мама закричала на него: «Пошел вон! Уходи, волчище!» И стала кидать в него щепками, комьями снега. И только тогда, и то нехотя, помедлив и подумав, волк спрыгнул с крыши по ту сторону хлева. Волки не боялись теперь и взрослых людей.
Рассказывали страшные вещи: как пришло однажды стадо без пастуха, недосчитались и многих овец и нескольких телок. Это прошлой весной. Пошли искать пропавших. И нашли пастуха мертвого и совсем голого, растерзанные клочья одежды валялись тут же. На теле же человека не было ни одной царапины, ни укуса. И не задушен он был: умер от разрыва сердца, когда его одежу драли волки. А пропавших овец и телок не нашли. Потом только, летом уже, в лесу обнаружили возле покинутого логова обглоданные крупные кости.
Вот почему нам не велено было идти домой после уроков пешком. И почему мы не смели даже отпроситься из школы пораньше: нас все равно не отпустили бы.
Я с тоской смотрела в окно, улавливая в длинных холодных тенях на снегу примету близких сумерек. Еще было совсем светло, но тени ползли, удлинялись; тень нашей школы заползла уже дальше середины двора. Это значит, шел последний урок.
Вдруг меня резко толкнули в спину. Я вздрогнула, обернулась было, но тут достиг моих ушей сердитый оклик учительницы:
- Плетнева, а Плетнева!
На меня смотрели в упор красивые карие глаза Анастасии Ивановны, она, видно, не первый раз окликала меня и теперь сердилась: вздрагивали тяжелые стреловидные ресницы. Я поднялась, и на меня громом, лавиной обрушился учительский гнев:
- Плетнева, а Плетнева! Долго мне тебя звать? Десять минут невозможно ее докричаться!
Я медленно встала и, возвращаясь из забытья, сказала, о чем думала:
- Темнеет. Мы нынче без лошади…
И в ужасе, что теперь все погибло и нас не пустят, села, не дожидаясь позволения. Щеки мои наливались жаром. Я боялась оглянуться на своих и обреченно смотрела в красивое, злое лицо учительницы, невольно замечая, что ее портит гневный прищур, - лицо, искажаясь, делается старше, жестче.
Однако мои слова вызвали сочувствие в классе: в субботу каждому хочется попасть пораньше домой: бани же топят и вообще… Со всех сторон понеслись длинные вздохи. Но недаром в школе боялись красивой Анастасии.
- Обезлошадели, совхозные аристократы? - осведомилась она, светлея насмешливым взором из-под ресниц. - Ничего-о! Веселее побежите в сумерки. Они зимой длинные. А то разбаловались лошадьми… Небось вон Антипова да Галиева на своих двоих добираются каждый день.
Она будто и знать не хотела, что Тоне и Галии по три километра надо пройти, а нам - около двенадцати.
И я увидела, как сидящая впереди меня маленькая Вера опустила низко голову, сжала плечи: ей было стыдно за старшую сестру, за ее несправедливость.
Вот интересно, ругаются они дома из-за нас? Вряд ли с Анастасией долго поругаешься. Да и ростом она большая, а Вера - крошечная. Хорошенькая и маленькая, как Дюймовочка. Глаза у нее, как и у сестры, большие, прозрачно-карие, цвета крепкого чая, когда он налит в папин хрустальный стакан. И пухлые, капризные губки, и чистый, широкий и высокий лоб. Только сама маленькая. А Анастасия - высока, длиннонога. Смотрит на всех сверху вниз. Я еще не видела женщин красивее, чем она. И руки у нее были прекрасные, лучше, чем у Марии Степановны. Такие руки я видела лишь на старинных портретах у знатных дам в старинных бабушкиных журналах «Нива».
Не хрупкие и не маленькие, кисти ее рук были ей по росту, под стать. Удлиненные пальцы округлы, с продолговатыми нежно-розовыми ногтями, украшенными четкими белыми лунками.
Что бы ни делала Анастасия Ивановна, меня завораживали движения ее рук. Брала ли она ручку сложенными в щепоть пальцами, и тогда рука напоминала изящный и сильный хищный тропический цветок, виденный мною где-то на картинке. Опиралась ли пальцами о стол, рассказывая нам урок, и тогда кисти рук нежно прогибались, обнаруживая мягкие ямочки у каждого сустава. Писала ли она что-нибудь в журнал, и левая рука праздно покоилась на грубо окрашенном столе, будто внезапно застигнутая сном, и в полусогнутой, притененной ладони тепло, розовато темнела таинственная глубина.
Я могла целый урок созерцать эти руки, удивляясь и восхищаясь ими, как совсем самостоятельными, отдельно от учительницы живущими существами. Теперь я знала, какими были те «барственные холеные руки», о которых читала в книгах. А ведь Анастасия и Вера были из обычной крестьянской семьи. Их было четверо сестер и трое братьев. Братья сейчас на фронте, две старшие сестры, замужние, жили своими домами. Со старыми родителями оставались только Вера и Анастасия. Я никогда не бывала у них, но наши девчата - рядом с Верой жила Душка - говорили, что у них в избе такая небывалая чистота, какую нельзя себе и представить. Что они-де и в коровнике моют полы. А уж в избе стены светло-желтые, скобленые, как из свежего дерева, и все ухватья, и кочерга начищены, а черенки их выскоблены. И кругом белые кружевные накидки и шторки, даже над печным зевом повешена шитая задергушка.