То, что меня не убьёт...-1 - "Карри". Страница 15
Но бабушка поняла сама.
— Тихо, тихо, горюшко моё… — на руках у бабушки плакалось легче, тяжесть, сдавившая сердце, стала отпускать. Не таким непоправивым показалось горе, когда бабулины тёплые, мягкие руки уютно и крепко обхватили вздрагивавшее худенькое тело с торчащими угловатыми лопатками и архипелагом позвонков.
— Надо различать свой грех и чужой, слышишь? — Миль кивала, не отрываясь от бабушки. — Не думаешь ли ты, что Анна ни в чём не виновата? Она ведь тоже провинилась? Согласна? Ну вот. Ты ей помогла? Помогла, и она это знает. А ты её простила? Знаю-знаю, конечно, да. А теперь, — бабушка поставила внучку перед собой и посмотрела ей в заплаканные глаза: — а теперь ты должна простить СЕБЯ. И жить дальше. Нельзя, знаешь ли, мучиться вечно. Ну, было, ну, страшно, да, и стыдно, и тяжело. Но — это уже прошло. Главное теперь — не сделать такое снова. Ты ведь постараешься не наступить на эти грабли ещё раз?
«Грабли?» Миль уже не плакала. «Грабли?»
— Ты что, никогда не видела грабли? — спросила бабушка. Миль растопырила пальцы. — Ага, значит, видела. Так вот, иногда на их зубцы наступают. Представила, что бывает? Точно так, обычно — по лбу. Ну, со всяким может случиться, уж поверь! Но! — бабушка подняла указательный палец. — Считается, что только дурак наступает на них снова…
Миль фыркала носом. Она так смеялась.
Поползновения
… Весёлая, нарядная, влюблённая и щедрая, она, смеясь, кружилась в танце, и её огненно-рыжие кудри соперничали с парчой и шелками её одежд, которые она обожала менять и перешивать, затейливо украшая гладью и ришелье, бисером рос и бусинами ягод…
Как-то незаметно зелень листвы и трав присыпало позолотой и кармином, каждый листочек ежедневно пробовал на себе новые оттенки, служа Осени палитрой, на которой она подбирала сочетания и контрасты, тут же вывешивая свои эскизы на всеобщее обозрение, чтобы на другой же день добавить несколько новых мазков или, задумав новую тему, нетерпеливо и решительно сорвать и разбросать повсюду прежние этюды, и заняться новым мотивом. Она работала в мозаике и витраже, в лепке и чеканке, в живописи и графике, расписывала и вышивала ткани, гранила самоцветы и хрусталь, отливала стекло, составляла духи и варила зелья, она смешивала техники и стили, драгоценности и бижутерию, создавала декорации и ставила пьесы, а потом, то ли устав, то ли усомнившись, что-то захандрила, затосковала, может, обидевшись на
чью-то критику, а может быть — разочаровавшись в любви… Но только яркие декорации пропали, а взамен обнажилось пыльное неуютное закулисье, голые стены, на фоне которых хорошо было репетировать расставание, одиночество и ожидание… И Осень ждала, и плакала подолгу, и пела печальные мелодии без слов, наигрывала то на флейтах, то на гобоях, выводила соло на саксофоне; она куталась в шали, в задумчивости теребила перед зеркалами жечужные ожерелья, примеряла хрустальные бусы, в отчаяньи рвала их и отшвыривала, прятала заплаканное лицо под туманными вуалям и бродила, вороша опавшую бурую листву, словно потеряв в ней что-то… И однажды, всё бросив, она просто ушла и не вернулась. В её владениях долго было пусто и бестолково. Пока, наконец, в них не появилась новая хозяйка. Вошла неторопливо, огляделалась. Покачала головой и занялась уборкой. Пронизывающими ветрами вымела хлам, высушила сырость, выбелила серость. Занялась подбором ковров и обоев. Рука у новой владелицы оказалась крепкой и уверенной…
С началом учебного года бабушка принялась водить Миль по местным врачам — не особо надеясь на успех, но так требовали органы опеки. Как ухватила Миль из разговоров, полное восстановление ей не светило, но «состояние психики удалось стабилизировать». Врачам понравилось, что Миль хорошо подросла, охотно шла на контакт, замечательно умела себя обслуживать и нормально усваивала школьную программу. Настолько нормально, что они рекомендовали посещение обычной общеобразовательной школы — на следующий год, после контрольного обследования, а пока велено было походить в какие-нибудь кружки — «для дальнейшей социальной адаптации.» Бабушка не стала возражать — впереди почти целый год. Миль — тем более. Все расстались вполне довольные друг другом.
Они с бабушкой возвращались с последней из этих комиссий, и бабушка вслух рассуждала, куда, в какой кружок или секцию пристроить внучку во исполнение предписания, а Миль просто шла рядом и жмурилась, наслаждаясь осенним солнышком, и загребала ногами, чтобы опавшие листья шуршали как можно громче и пахли как можно сильнее. Они пахли упоительно, пряно, печально и сладостно, корицей, кориандром и свежим арбузом… Бабушка, заметив, наконец, что вещает для собственного удовольствия, умолкла и присоединилась к прогулке.
Они забрели в сквер с дорожками и скамейками, усыпанными листьями всех оттенков янтаря — свежеопавших, ещё не верящих в окончание полёта и всё пытающихся взлететь, и смирившихся, побуревших, подсохших, снисходительно позволяющих шалуну-ветру шевелить себя, шелестя при этом сонно и задумчиво. Солнечный свет, и без того золотой, цедясь сквозь жёлтые кроны, становился и вовсе пронзительным и в то же время рассеяным, падая словно ниоткуда в никуда, он отражался от ковра опавших жёлтых же листьев и зависал в ароматном воздухе, забыв о времени… и тонким флёром оседал в душе…
Бабушка присела на скамью. Миль тотчас натаскала ей самых красивых листьев, а сама вернулась в золотой свет, на золотой ковёр — кружиться вместе с листопадом. Кружилась, дышала и не могла надышаться этим золотым ветром, не могла наглядеться на этот необыкновенный свет…
И думала, что нарисовать это чудо у неё, скорее всего, опять не получится.
Домой шли не торопясь, входя в сиреневые сумерки, расцвеченные огнями загоравшихся фонарей. Зашли в столовую, перекусили горячими пирожками — невозможно было пройти мимо, особенно на пустой желудок, запах разливался на пол-квартала, а вблизи просто разил наповал. Бабушка что-то напевала, задумавшись, Миль плелась рядом, держась за бабулину сумку — она, как всегда, по возможности избегала непосредственных прикосновений, хотя и научилась их терпеть, ничем — ни мимикой, ни телодвижением, ни жестом — себя не выдавая. Да и как иначе? Люди, особенно родные, постоянно друг друга касаются, это часть повседневности, а бабуля, хоть и знала о такой особенности внучки, решила, видимо, что со временем у девочки эта странность прошла сама собой, организм перерос её наравне со многими другими перекосами, и забыла о ней. Хорошо ещё, что не все прикосновения (например, бабулины) вызывали… отторжение. И что общество приучено соблюдать дистанцию — если условия позволяют, люди друг к другу не подходят ближе, чем на полметра и не дотрагиваются один до другого без причины. Причём, что особенно приятно, чисто инстинктивно. И это правильно — могла бы добавить Миль. Ей трудно было бы объяснить, почему не следует ни гладить её по голове, ни класть ей на плечо руку, ни держать её «за ручку». И вообще вызывала раздражение необходимость объясняться. В некоторых случаях, как, например, с мамой, не спасала даже варежка — Миль до сих пор помнила напряжение в середине ладошки, нарастающее до полной невозможности контакта. Наверное, если тренироваться, это можно научиться переносить — как боль, как щекотку. Но тогда уж очень похоже на пытку…
Мама, кстати, тоже не очень любила «нежности». Заботилась, была рядом, защищала, наряжала, баловала… Шоколад, лучшие конфеты, игрушки, нарядные платьица и бантики, новогодние костюмы и туфельки, умывания, купания, стрижки, книжки — это всё мамочка. Чистое бельё, вышитые салфеточки, занавесочки, кружева — это тоже она. А вот сказка перед сном, с теневым театром, когда на стене бьёт крыльями тень петуха, пробегает тень волка, проходит вразвалку медведь, плавно пролетает птица, скачет ушастый зайчик… весёлая баталия в игрушечном уголке, скачки — верхом на сильных широких плечах, высокая, в потолок, ёлка в ярких огоньках, катанье на санках с горки, рисование вперемаз, рыбалка в камышах, обучение плаванью с писком и визгом, езда на велосипеде — это всё папочка… и почему-то — никакого свербения в ладони, никакого напряжения.