Будь моим сыном - Печерский Николай Павлович. Страница 9
Ужинали Пузыревы молча. В тишине избы глухо стучали о края мисок деревянные ложки. Тикали часы, разделяя на кусочки бегущее вперед время. Ваняте было обидно и грустно. Он думал о матери, портрете отца, который сняла она со стены, о странных порядках и условностях, подстерегающих человека в чужом доме.
Ну кому он помешает, этот портрет!
Портрет всегда, всю жизнь, висел перед глазами Ваняты. С ним был связан для Ваняты близкий, доступный образ отца. Где-то в уголочке памяти Ваняты засела вкрадчивая надежда: ему казалось, будто отец его живой, и в одночасье придет к ним домой.
Разве мало бывает неожиданных случаев. Может быть, отец выбрался из тайги. Долго лежал на поляне, окунал красное с обгоревшими бровями лицо в ручей. Потом поднялся и поковылял по дороге. Попутная машина подобрала путника, отвезла в больницу. Отца вылечили. На лице его остались страшные рубчатые шрамы. Он посмотрел перед уходом из больницы в зеркало и сразу же закрыл глаза. Он не хотел возвращаться домой вот таким изуродованным к остался навсегда в Сибири. Вспоминал мать, Ваняту и тихо шептал: «Не поеду, не могу я...»
Но дороги, как бы далеко ни разбегались они по белу свету, все равно приводят человека к родному порогу. Вернется и Ванятин отец. Откроет дверь, поглядит на мать, на Ваняту, на свой портрет возле окна и сразу расцветет.
«Молодцы, Пузыревы! — скажет он.— Значит, не ошибся я. Спасибо вам и, пожалуйста, простите. Виноват я...»
Ванята подождал, пока мать доест борщ, по-хозяйски собрал миски, бросил туда корки хлеба, ложки и только тогда спросил:
— Приходили на меня жаловаться?
— Ну, приходили...
— И ты что — поверила?
— А то я не знаю тебя. Дня без драки прожить не можешь. Такого там сраму набралась!
— Так он же первый! Я разве хотел?
— Ну тебя! Так на тебя рассерчала! Думала, приду домой и вздую, чтобы знал... потом уже парторг рассоветовал. Сам, сказал, поговорит. Чего ты сцепился с Сашкой этим?
— Так просто... я ничего, а он...
— Молчи уж лучше! У всех дети как дети. Ты только... Как горох, от тебя все отскакивает.
Мать устало провела рукой по лицу, подняла глаза на Ваняту.
— Можешь ты хоть раз вникнуть или не можешь?
— Конечно, я всегда...
— Не дерись ты с ребятами. Будь человеком! Обещаешь, что ли?
— Так я ж не дрался! Я тебе все объяснил...
Мать махнула рукой, поднялась из-за стола.
— Что с тобой говорить? Дикий ты человек! Давай лучше спать. Ноги уже не носят.
Ванята разделся и полез под одеяло. Лежал, прислушивался к ночным шорохам и ждал, когда мать снова заговорит с ним, спросит о чем-нибудь или сама расскажет о своей ферме или о том, что сулит им теперь жизнь в Козюркине.
Мать выключила свет, и комната спряталась в темноту. Прошло немного времени, и Ванята заметил в черной глухой пустоте крохотную золотую искринку. Она бегала взад-вперед над материной кроватью, тихо и вкрадчиво тикала. Это тайком от всех раскачивалась на маятнике заглянувшая в окно вечерняя звезда.
— Как там на ферме? — не вытерпел наконец Ванята.
Мать вздохнула.
— Запустил все Трунов этот. Телята худющие, грязные... Мне самую плохую группу дали. Прямо страх!
— Зачем же ты взяла?
— Кому ж их? Все одно выхаживать. Телочка там одна в дождь простыла. Кашляет и кашляет. Так уж ее жаль! Бусинкой зовут...
— Ты ее, что ли, так назвала?
Мать промолчала. Но Ванята догадался — кличку теленку дала мать. В прежнем их селе тоже так было — коровам и бычкам давали вначале скучные, серые клички. Были там и Лысухи, и Маньки, и Рябухи, и Брухатки и даже легкомысленный одноглазый бык Прогресс.
Потом все переменилось. Вечером по улице, как пятнисто-белая туча, важно шло колхозное стадо. Колхоз, где мать работала дояркой, продавал больше всех теплого, пахнущего лугом молока, густых тягучих сливок, желтого вкусного масла. И все это давали материны Бусинки, Зорьки, Касатки...
Мать долго не могла уснуть, тихо, так, чтобы не услышал Ванята, вздыхала.
В селе подняли лай собаки. Сначала тявкнула одна, за ней другая, а потом пошло... Собачий лай перекатывался с одного края в другой, смолкал на минуту и разгорался с новой силой. В этом разгулявшемся хоре были и дисканты, и теноры, и альты, и тщедушные фальцеты, и суровые деловые басы. Кто знает причину этих ночных концертов? Может, начала его какая-то мнительная собачонка, а может, приползла из посадок к сараям и вспугнула всех наглая желтоглазая лиса...
А сон между тем знал свое дело. Походил вокруг Ванятиной кровати, взобрался без спросу на подушку и прильнул к горячей щеке.
— Разбуди завтра пораньше, — уже сквозь сон сказал Ванята, — Парторг велел. Ладно, мам?
И, не дождавшись ответа, тотчас уснул.
Ночи бывают короткие и длинные. Этой не было ни конца ни краю. За окном лил дождь, гулко, будто кто-то ссыпал в кучу сухие поленья, гремел над самой крышей гром. Ванята проснулся в третий или четвертый раз и увидел в блеске молний мать. Она сидела на кровати и надевала чулки.
— Чего ты, мам?
— Спи давай! — донеслось из темноты.
— Ты куда?
— На Бусинку погляжу. Как бы в окно дождя не намело. Стекло там побитое.
— Не пущу я тебя, — твердо сказал Ванята. — Спи — и все! Слышишь?
Мать продолжала одеваться. Тогда Ванята поднялся и еще решительней сказал:
— Я тоже пойду. На дворе вон чего!
Он быстро натянул штаны, рубашку, стал искать под кроватью носки.
— В сенцах тетки Василисы плащ висит, — сказала мать. — Надень.
Кроме плаща, Ванята нашел в сенцах фонарь «летучую мышь», посветил матери, пока она запирала дверь, и вместе с ней шагнул в черный мокрый двор. Желтый кружок огонька тускло освещал вязкую, уплывающую под ногой дорогу. Мать послушно шла за Ванятой, ступая в его след.
— Правее держи! — оборачиваясь, кричал Ванята. — Правее!
Сейчас, когда шел он впереди, освещая дорогу другим, он ничего не боялся — ни темноты, ни глухого, ревнивого бреха собак в подворотнях, ни ярких, рассыпающих вокруг синие зарева и гулкие громы молний.
— Правее держи!
Скоро в блеске молний возник на холме длинный приземистый сарай. Вокруг, тычась мордами в изгородь, бродили коровы. Ветер распахнул одну половину ворот сарая, и коровы разбрелись по двору.
Пряча глаза от дождя, жалобно и терпеливо мычали. Мать и Ванята с трудом загнали коров на место и побежали к телятникам — узеньким, как пеналы, решетчатым загородкам в конце сарая. Ванята сразу же увидел Бусинку. Рыжая телочка лежала на голом полу. В окно били наискось холодные и дымные, как туман, струи дождя. Бусинка жалобно смотрела на Ваняту. Маленькое острое ухо ее с белыми волосками внутри тихо и нервно вздрагивало.
— Неси солому! — закричала мать. — Солому неси!
Ванята нагреб в углу сарая охапку соломы, спотыкаясь на выщербленном полу, побежал к матери. Она склонилась над Бусинкой, крепко и торопливо растирала ее платком, как растирают после купания детей в холодной избе.
— Сюда, Ванята! Сюда неси!
Мать накрыла телочку соломой, сидела на корточках перед ней, приговаривала:
— Не дрожи, Бусинка. Ну не надо, ну спи, хорошая!
С улицы затекал через порог темный ручей, подкрадывался к стойлам. Ванята разыскал в углу лопату, пошел к двери.
— Погоди, я сейчас! — обернулась мать.
— Я сам! Чего ты!
Он прикрыл дверь, огляделся в темноте. Вода разлилась озерком возле коровника, выплеснулась через край, бежала быстрым сердитым ручьем.
Ванята начал копать для него новое русло. Земля раскисла только сверху. Лопата выворачивала щебень и мелкие булыжники. Дождь наотмашь хлестал в лицо, стучал по брезентовому капюшону плаща. Ручей не хотел менять русло, злился, клокотал возле Ванятиных сапог.
— Вот я тебя сейчас! — цедил сквозь зубы Ванята, — Я тебя!
Новое русло становилось глубже и шире. Ручей поклокотал еще немного, подумал и плеснул в канавку, вырытую Ванятой, первую пригоршню воды.