Безмятежные годы (сборник) - Новицкая Вера Сергеевна. Страница 26
– Уберите… уберите эти рожи!.. Зачем гвозди… в голову… и снегом засыпают… Холодно… сколько снегу… сыплют… Меня санями! – вдруг закричал он.
Еще мгновение – и он выскочил бы из постели.
– Наташа, не лучше ли Мусю увести? – начал папа, но мама, думая, что я не услышу, тихо так ответила:
– Оставь, пусть побудет. Бог знает, что завтра случится. Верно, последний день…
Значит, правда, Володя умирает. Умирает? Володя? Володь-ка, весельчак, шалопай, который меня смешил? Не может, не может быть!!
– Владимир, – раздался вдруг какой-то совсем особенный голос мамочки, – посмотри, поди сюда, – позвала она папу.
Володя лежал тихо-тихо с широко открытыми глазами, только почти каждую минуту как-то странно откидывал голову, потом начал вдруг слабо, жалобно так стонать, вот как иногда больные щеночки плачут.
– Что, милый, что, бедный мой? – склонилась над ним мамочка.
Он вдруг обхватил ее шею одной рукой, крепко прижался к ней головой и стонал все громче и громче. Потом он начал плакать, как совсем маленькие дети. Крупные слезы текли по лицу мамочки, и она их не вытирала, я тоже плакала, плакала навзрыд. Вдруг Володя громко застонал.
– Больно, больно как!
– В головке больно, милый? – спросила мамочка.
Но он ничего не ответил, опять тихо-тихо стонал.
Папа давно уже пошел за доктором, но, когда он его привел, Володя как будто спал.
Его разбудили, заставили одним глазом смотреть доктору на палец, не помню, что еще делать.
– По-моему, в мозгу пока ничего еще нет, все это просто происходит от слишком высокой температуры. Лед ни на секунду не снимать и принимать эти порошки. Но если судороги станут сильней, все кончено.
Папа остался при Володе, а мы с мамочкой горько-горько плакали в моей комнате.
– Господь сохранит его нам, Муся, сохранит ради его бедного папы, для которого он единственное утешение. Не плачь, девочка. Знаешь что? Пойди-ка ты с Глашей в церковь и хорошо-хорошо помолись.
Я стала торопиться. Было уже поздно, и всенощная могла окончиться. Люблю я, страшно люблю всенощную, особенно в Великий пост.
Мы пришли почти к самому концу и стали в уголочек. Чудесно в нашей церкви: полусвет, лампадки, и поют такие хорошие-хорошие молитвы.
– Боже, Боже, добрый Господи! Спаси, спаси Володю, сохрани его, пожалей нас, пожалей его бедного папу! Боже, Ты все можешь, спаси, спаси Володю, у нас столько горя, пожалей нас! Я злая, я гадкая, но, Боже, я постараюсь, я исправлюсь, я буду заботиться о Володе, но спаси, спаси его!
И опять я плакала, горько плакала в своем уголке, пока Глаша не повела меня домой.
Дома было все так же тихо. Володя лежал, не двигаясь, и больше не стонал. Я села на диванчик около мамочки и меня точно качать начало, голова стала кружиться, кружиться… Я заснула.
* * *
Сегодня долго заспалась. Как только встала, сейчас же опять кинулась в халатике в комнату Володи. Доктор уж был там. Я страшно испугалась: значит, хуже.
– Ну, Муся, – говорит мамочка, и голос у нее совсем другой, чем вчера, – сегодня Володе, слава Богу, гораздо лучше, жар спал, всего тридцать восемь, теперь живо дело на лад пойдет.
Господи, какое счастье, какое счастье!.. Благодарю, благодарю Тебя, Боже!
Глава XXIX Володя здоров. – Новые шалости
Слава Богу, в доме у нас все понемножку успокоилось и пришло в порядок. Володя наконец поднялся с постели, а то уж больно он там залежался. Но если б вы только знали, на что он похож стал!
Когда я его увидела первый раз одетым и стоящим на ногах, то так и ахнула: гуляет себе по квартире одна только кадетская курточка с продолжением, а внутри будто совсем ничего нет, пусто да и только – так все на нем точно на вешалке болталось. Зато вырос он очень сильно, длинный-предлинный сделался.
А аппетитец!.. Я еще подобного не видывала: как у хорошего ломового извозчика, да и того еще, чего доброго, перещеголяет. Это он, видите ли, «наверстывает потерянное время», десять дней ведь кроме морса да нескольких глотков молока ничего в рот не брал, вот теперь и старается. Ну, при таком усердии живо нагонит. Одна беда, впрок ему что-то не идет: ест-ест, а все худой, как щепка.
И капризничал же, как махонький. Раз – он еще в постели лежал – был у нас к обеду гусь, а ему цыпленка зажарили, так он горькими слезами плакал:
– Хочу гуся!
И это мужчина, воин, как он себя величает. А сделай это я, три года бы проходу не давал.
Ральфик мой золотой тоже домой вернулся, а то его, бедняжку, к тете Лидуше откомандировали, чтобы не лаял и под ногами не крутился. Если бы вы только видели радость бедного изгнанника, когда я за ним пришла! Я еще и раздеться не успела, только нагнулась галоши снять, как мой черномордик очутился на моей спине, облизал меня всю, лицо, уши, даже волосы, и потом целый час успокоиться не мог, все прыгал и опять целоваться начинал.
Ужасно он хороший, такой преданный, честный. Хоть мордашка у него черная, но душа чистая, беленькая, без единого пятнышка!
Одно, что у нас, по счастью, еще в порядок не пришло, это мои уроки музыки: дома я играть не могу, боятся, чтобы от этого у Володи голова не заболела – еще бы, сохрани Бог! Ну, а посылать меня в чужой дом концерты давать, для этого мамочка слишком деликатна.
Я думаю, Снежины до сих пор не забыли, что я им в тот знаменитый день наиграла. Володька говорит, что у меня замечательное постоянство в музыке и, что бы я ни играла, все выходит из оперы «Заткни уши и беги вон». Видите, теперь уж сами можете видеть, что он, слава Богу, поправился.
Володька дома старается, нагоняет, что не доел, а я в гимназии – наверстываю, что не дошалила. Не знаю отчего, но, по-моему, теперь в гимназии как-то особенно весело стало. И на улице теперь весело, солнышко, светло, жаль только, что каток тю-тю.
В классе у нас с некоторых пор новая мода завелась, это пока я не ходила, потому сперва про нее ничего и не знала. Сижу я себе как ни в чем не бывало, чувствую, сзади что-то с моими волосами мудрят. Ну, думаю, пусть себе. Потрогали, потрогали и успокоились, а я и вовсе не беспокоюсь.
Вдруг Сахарова мне шепчет:
– Муся, ленту из косы потеряешь!
Я быстро так – цап за косу, я ведь все скоро делаю, тихо да осторожно не умею. Дернула косюлю, а кончики – ляп меня по щеке, да и кругом брызги полетели. Мокро. Фи! Это, изволите ли видеть, они мою косу в чернильнице купали; пока я смирно сидела, та чернил-то вдоволь и напилась. Вот если бы косюля моя действительно «кверху» росла, со мной такой каверзы не приключилось бы. А тут она как раз до глубины чернильницы и дотянулась. Ну понятно, сейчас бегом в умывальную оттираться и отмачиваться.
Но на географии вчера у нас штука вышла – всем штукам штука.
Наступает уже конец четвертой четверти, у всех почти отметки есть. По географии всего семь человек не спрошено, между прочим, Пыльнева, та, что на Законе Божьем «Эй, вы, голубчики» покрикивала. День себе идет как идет. Последний урок – география. Швейцар как всегда тащит карту на доску вешать. Вдруг слышу голос Пыльневой:
– Карта-то к чему?
– Как к чему? – говорят ей. – Потому что география.
– Какая там география – рисование.
– Да что ты, с ума сошла? Всегда в пятницу последний урок – география.
– Боже мой! Ведь правда пятница, а я думала четверг и рисование. Господи, что же я делать-то теперь буду? Ведь непременно вызовет, у меня же нет балла, а я не учила.
Чуть не плачет, да и понятно – какие тут шутки: Терракотке «пятерку», а то и единицу поставить – как хлеба с маслом съесть.
– Слушайте, господа, если меня вызовут, ради Бога, скажите, что меня нет.
– Что ж ты думаешь, Елена Петровна слепая, что ли, что тебя не увидит?
– Да ведь я далеко, на самой последней скамейке.
Вдруг она что-то сообразила и сразу повеселела.
– Евгении Васильевны не будет на уроке?