Синий треугольник (сборник) - Крапивин Владислав Петрович. Страница 44
— Два раза ты висел у меня на руках, почти умирал. Я боюсь третьего… Вдруг тогда… совсем…
Решка быстро, испуганно как-то обнял его за шею и горячо зашептал, защекотал распухшими губами ухо:
— Чего загадывать! Я не два раза помирал, а больше. Первый раз еще при рождении. Думали, что не буду живой. Меня знаешь кто спас? Генриетта Глебовна… Она сказала, что после этого до ста лет буду жить, а это же целая вечность…»
Здесь страница кончалась. И вообще запись кончалась. На обратной стороне листа ничего не было. Вот так…
Я осторожно положил Тетрадь на пол у кресла, закрыл глаза, откинулся. Почему-то запахло больничным коридором — знакомо и тоскливо. И негромкий бас Артура Яковлевича укоризненно раздался надо мной:
— Игорь Петрович, голубчик мой, что же вы в холле-то… Спать в кровати надо. Пойдемте-ка баиньки в палату…
Я обмер, горестно и безнадежно проваливаясь в то, в прежнее пространство, в унижение и беспомощность недугов. О Господи, не на-до!.. Мягкая живая тяжесть шевельнулась у меня на коленях. Последняя надежда, последняя зацепка, словно во сне, когда сон этот тает, гаснет, а ты пытаешься удержать его, хотя понимаешь уже, что бесполезно… Я вцепился в теплое пушистое тельце котенка.
— Чиба, не исчезай! Не отдавай меня…
— Кстати, — сказал Артур Яковлевич, — я смотрел ваши последние анализы, они внушают надежды. Весьма. Если так пойдет дело, то…
— Чиба!..
— Мр-мя-а… — отозвался он крайне раздражительно.
Я приоткрыл один глаз. Так, чтобы разглядеть Чибу, но, упаси Боже, не увидеть белого халата и больничных стен. Чиба возмущенно вертел головой. Голова была клоунская, хотя туловище оставалось кошачьим.
— Опять тр-рагедия, — прокартавил Чиба. — Дрыхнул бы спокойно… — Впрочем, глазки его были не сердитые.
Я глянул посмелее, пошире. Чуть качались шторы. Светил за стенами маяк, мигали приморские огоньки. А вверху по-прежнему горели спокойные созвездия. Сашка сопел и шевелил ступней в пыльном носке с протоптанной на пятке круглой дыркой.
Чиба опять урчал умиротворенно. Я сказал ему:
— А про тебя Сашка ничего не писал в Тетради… Ты пойдешь с нами через Пески?
— Ур-р… Без меня пр-ропадете…
— А в каком, интересно, обличье ты отправишься?
Чиба встал на четыре кошачьи лапки. Зевнул розовым ртом. Выгнул спину, потянулся и… сделался ящерицей-вараном, в локоть длиной! Я вздрогнул, взбрыкнул коленями. Варан тяжело шлепнулся на пол, подбежал к Сашкиной кровати, забрался по одеялу и юркнул под платок. Сашка пошевелился, бормотнул и опять притих…
А мне спать не хотелось. И страшновато было: усну — и снова окажусь в больнице, как недавно… Надо же присниться такому!
В Тетради оставалось немало чистых листов. Я вынул из нагрудного кармана авторучку и стал рисовать на свободной клетчатой странице варана. Получилось похоже. Несколькими линиями я начертил за вараном убегающие вдаль барханы, а над ними большое солнце — круг с торчащими спичками. Потом изобразил, как идут к горизонту грузный дядька и узкоплечий, тонконогий мальчишка. От них протянулись до края листа волнистые тени. У кромки страницы тени сливались в одну…
5. Апокриф
Видимо, я все-таки задремал, потому что испуганно вздрогнул от громкого шороха. Это опять выбрался на свет Чиба. Сел на краю кровати. Он был вороненком и под крылом держал белый конверт. Крикнул:
— У Александр-ра! Из кар-рмана… — Взял конверт в клюв и, трепыхаясь, прыгнул ко мне на колено.
Я хотел сказать, что нехорошо таскать чужие письма, но тут же увидел надпись: «Игорю Петровичу». Почерк был незнакомый. Я посмотрел на спящего Сашку и разорвал конверт. Вот что оказалось на клетчатом (как в Тетради) листке:
«Игорь Петрович! Извините, что он опять увязался с Вами. Говорит, что контракт еще не выполнен, хотя это, конечно, просто его придумка. Неловко мне, что он так приклеился к Вам, извините еще раз. Но, честно говоря, я рада, что он отправился с Вами, а не с Пантюхиным. Все-таки по Земле, а не в этот ужасный полет неизвестно куда… Каждый раз я стараюсь не пустить его, но ничего не получается. Однажды он сказал: „Ты же сама виновата, что такого меня уродила“. И еще говорит: „Что поделаешь, раз я лоцман“. Сказал недавно: „Пространства-то надо делать ближе друг к другу, а их ведь никакая техника не соединит, их могут соединить только люди“. Едва ли он сам это выдумал, вычитал где-то, наверно, или услышал… Игорь Петрович, я в тот раз даже не поблагодарила Вас толком, а Вы ведь так намучились, когда он заболел. Спасибо Вам и простите еще раз. Он говорит: „Больше ничего такого не случится, я теперь крепкий, все лето закалялся“. А я, конечно, все равно боюсь. У него ведь еще и гланды часто воспаляются… Игорь Петрович, если будет возможность, напомните ему, чтобы позвонил мне с дороги. Он обещал, да ведь может и забыть. Всего Вам хорошего.
Я сильно сдавил пальцами виски и с минуту сидел так с чувством резкой вины. И еще — с ощущением, будто ко мне возвращается что-то давно потерянное. Словно я молодею… В этом не было особой радости. Стержнем этого чувства был страх. Не тот колючий, мгновенный страх, который временами прожигал меня при мысли о слабости и хрупкости моего проводника, а плотный, уверенный, с обещанием постоянности.
Стало понятным в конце концов, почему я при Сашке ни разу не ощутил себя бессильным и разбитым, почему не накрыл меня при нем ни один жестокий приступ. Дело в том, что и в те дни я боялся постоянно, хотя и незаметно для себя. Это настраивало мои нервы на ту же волну, что в давние годы.
Да, в те годы страх был частью моего существования. Страх за Лариску, за Дениса, за их непрочное бытие в нашем безжалостном, как железо, мире. В самые счастливые моменты, в самые беззаботные дни он не оставлял меня совсем, а только милостиво слабел, как слабеет огонек в лампе с прикрученным до отказа фитилем… Потом дети выросли, и страх постепенно ушел. А если он и возвращался, то был уже другим — не той неизлечимой боязнью за беззащитных существ, которым грозят все беды земные… К внукам же привязаться я не успел, они жили далеко, отдельно…
Первое время я был даже благодарен судьбе за избавление души от постоянного гнета. Не понимал, что отсутствие страха — это и есть старость.
А теперь это вернулось. Маленький лоцман посапывал под маминым платком, и жизнь обретала простой смысл. Пока лоцман пытается соединить разные пространства мира, его должен кто-то охранять. Тут уж никуда не денешься…
«Но чего же стоит мой страх, — подумал я, — по сравнению со страхом ее! Сашкиной матери! Ведь я-то с Сашкой вместе, он у меня на глазах, а она — в вечной тревоге: где он, что с ним?»
Кто измерит эту тревогу матерей? У них нет даже надежды, что она исчезнет, когда дети вырастут. Для матери, пока она жива, ребенок остается ребенком. Это я знал по своей маме.
«Хорошо, что я сумел тогда позвонить», — подумал я, вспомнив хронофон.
Да, но сколько раз я забывал позвонить, не успевал! А она мучилась неизвестностью.
Нет мучительнее пытки, чем неизвестность о том, кого любишь.
…«Чадо! Что ты сделал с нами! Вот, отец твой и я с великой скорбью искали тебя!» — через многие века летит к нам этот вскрик Матери, в котором и горечь упрека, и великое облегчение от того, что вот он нашелся все-таки, жив, цел… Ведь три дня искали, когда заметили, что нет его среди тех, кто возвращался в свой город с праздника.
Мальчик сказал тогда, что не надо было искать. Могли бы, мол, сразу догадаться, что он там, где ему следует быть — в доме Отца своего Небесного.
Говорят, это было предчувствием и пониманием своего предназначения. А может быть, еще и попыткой скрыть за мальчишечьей ершистостью смущение и виноватость перед мамой?