Повесть об Атлантиде - Томин Юрий Геннадьевич. Страница 42

Наш городок небольшой, наполовину деревянный, наполовину каменный. С трех сторон окружает нас кольцо высоких гряд, и лишь в одном месте кольцо это размыкается, чтобы пропустить море. Море подходит к городу широкой бухтой. Школа стоит на пригорке, у самой бухты. И это плохо.

Даже сквозь двойные рамы доносятся грохот якорных цепей и тарахтенье мотоботов. Ребята, увидев в окно траулер, идущий в море, начинают спорить — куда? Одни говорят — на Айновы острова, другие — на Великий. Начинают спорить они в перемену, но спор иногда затягивается. Тогда спорят и на уроке, только шепотом.

Левее, пониже школы, течет река Нива. И это тоже плохо. Приливная волна заходит в реку, и ребятам, сидящим у окна, доставляет необъяснимое удовольствие следить за подъемом воды и гадать, скоро ли скроется островок на середине реки.

Для учителя самое хорошее время — зима. Она у нас долгая. Не летают гидросамолеты, стоят траулеры. Залив белый и ровный, не на чем задержаться взгляду. Нива, промерзшая, покрытая снегом, не шелохнется. А над ней отвесная стенка утеса — «Барыня». Кругом камень да снег. Хорошо! Зимой даже успеваемость лучше.

Но эта зима была какая-то особенная.

В один из февральских дней, войдя в класс, я увидел, что ребята сгрудились у окна, выходящего к Ниве. Они толкались, лезли друг на друга, смеялись. Они были так возбуждены, что мне пришлось потратить пять минут, чтобы их успокоить.

— Что вы там увидели?

— А вы посмотрите, — сияя, сказал Радужный.

Я подошел к окну. Плоская белая Нива. Пушистые от инея провода высоковольтной передачи. Баркасы на берегу, занесенные снегом. Все обычно… И вдруг я увидел: «Барыня»! На темной отвесной стене «Барыни» громадными белыми буквами было выведено:

A + B = Л.

Буквы большие, почти в рост человека.

Я повернулся к ребятам. Они сразу притихли.

— Ну что ж, молодцы!.. — сказал я.

Они переглянулись. По выражению моего лица они, конечно, поняли, что я не собираюсь радоваться вместе с ними.

— А может, это и не мы… — пробурчал кто-то в глубине класса.

И тогда они задвигались и зашумели. Они закричали: одни с обидой, другие — с возмущением, третьи — просто так, чтобы покричать:

— Да! Не мы!

— Не мы, Юрий Васильевич!

— Мы сами не знаем!

— Мы что, виноваты?

Я посмотрел на Радужного. Он тоже кричал что-то, но, встретившись со мной взглядом, осекся, выпятил губы и уткнулся носом в парту.

«Он!» — подумал я.

После уроков я снова задержал его. Я был настолько уверен, что разговаривал с ним очень сурово. Он стоял, покраснев, надувшись, и отрицал все. Он не писал на доске. Он не писал на скале. У него даже нет краски, пускай хоть обыск делают.

— Но кто же тогда?

— Не знаю, — угрюмо ответил Костя. — А если знал бы, не сказал. Пусть сам признается.

Я ничего не добился от него.

Положение было не очень приятное. Ребята, кажется, действительно не знали, кто написал буквы. Но кто-то один в классе должен был знать. Как заставить его сознаться? Я был уверен, что это делал Радужный. Но как заставить сознаться Радужного, если он не хочет? И вообще, кто я такой — учитель или сыщик?

Итак, я все больше запутывался в этой истории. А она, кажется, еще только начиналась. С этого дня все, что имело отношение к Володе и Ане, отражалось на скале. Они перестали друг с другом разговаривать. Это заметил я, а уж ребята и подавно. И немедленно на «Барыне» появилась надпись:

A + B =?.

Буква «Л» была переделана на знак вопроса — громадный знак вопроса, видный, наверное, с любой возвышенной точки города.

В один из вечеров я пошел к «Барыне». В глубине души я надеялся, что мне повезет и я встречу там писавшего эти буквы.

Я перешел Ниву, утопая в глубоком снегу. В сумерках поднималась надо мной громада «Барыни». В обход, по крутому склону, я взобрался до половины утеса и подошел к началу узкого карниза. Мне захотелось вблизи посмотреть на эти буквы. Карниз косо шел вверх. Он был шириной в три ладони, с неровными, источенными краями.

Я осторожно ступил на него и, прижимаясь грудью к скале, сделал первый шаг. Нашарив рукой небольшой уступ, я уцепился за него и сделал второй шаг. Крутой склон остался слева, совсем рядом. Но все же это был склон, а не отвесная стена. На нем можно было стоять, прыгать и даже падать. А за спиной была пустота… Я слышал, как глубоко внизу с тихим шорохом текут струи поземки. Это просто удивительно, как можно Спиной чувствовать пустоту. Она рядом, она притягивает, и в такие минуты самым большим счастьем кажется стоять на твердой земле, просто стоять и ничего больше.

Голые пальцы коченели от холода. Пересиливая себя, я сделал третий шаг. Перекладина буквы «А» находилась на уровне живота. Опустив одну руку, я колупнул чешуйку застывшей белой краски и слегка качнулся. Всего на несколько сантиметров… Стена медленно поплыла от меня. Не успев еще ничего подумать, я протянул руку и опять схватился за выступ.

Надо признаться, что эти несколько секунд были самыми неприятными в моей жизни. Когда я вернулся на склон и начал спускаться, то у меня дрожали ноги и рубашка прилипла к спине. Мне было жарко, несмотря на мороз градусов в двадцать пять.

Только дома я осознал, насколько рискованным было мое путешествие. А ведь тот, кто писал эти буквы, пробирался по карнизу, держа в руках кисть и банку с краской. Видно, шутник этот был не из трусливых. И все то же подозрение вернулось ко мне. Радужный! Радужный, который не щадит ни себя, ни других, если можно заслужить одобрение класса.

Через несколько дней я встретил Володю и Аню у кинотеатра. Я хотел подойти к ним и сказать, что не стоит обращать внимания на глупую и злую шутку. Но Володя увидел меня раньше, чем я подошел, и, резко повернувшись, зашагал прочь.

— Володя! У меня же билеты! — крикнула Аня.

Володя остановился. Лицо его, освещенное синим огнем рекламы, показалось мне очень злым.

— Можешь порвать свои билеты, — сказал он, глядя куда-то между мной и Аней.

Он быстро пошел по улице и скрылся за углом. Я посмотрел на Аню. Она с трудом сдерживала слезы. Я не умею утешать девочек и снова — в который раз! — сделал вид, что ничего не заметил.

Володя и Аня дружили давно, ребята говорили: с первого класса. Нужно было во что бы то ни стало прекратить проделки неизвестного «художника». И я вызвал Бокова.

— Коля, ты, кажется, знаешь, кто писал на доске. Он же, наверное, пишет и на «Барыне». Скажи мне — кто? Я не буду его наказывать. Мы вместе с тобой пойдем сейчас к этому ученику и поговорим с ним. Иначе ему будет хуже — рано или поздно это откроется.

Боков смутился. Я понимал его. Никогда и никому из ребят я не задавал подобных вопросов. Но все-таки я настаивал.

— Ну?

— Не знаю, Юрий Васильевич.

— Я не верю, что ты не знаешь. Но дело не в этом. Разве ты не понимаешь, что это просто подло — так относиться к товарищам. Ведь они ваши друзья.

Боков переступил с ноги на ногу и одернул рубаху. Он не глядел на меня. Этот разговор был ему явно неприятен.

— Да весь класс не знает, — сказал он. — Все хотят узнать и не могут.

— А кто писал на доске?

— На какой доске?

— В самом начале четверти. На бортике.

— А вы разве не знаете?

— Нет.

Боков проглотил слюну. Брови его сдвинулись над переносьем. Он думал, мучительно думал. Я подошел к окну, чтобы не мешать ему; пусть решает сам.

— А почему вы спрашиваете меня? — осторожно спросил Боков.

— Я же объяснил. Мне показалось, что ты знаешь.

Боков снова помолчал.

— Нет, — сказал он наконец, — я тоже не знаю.

— Ну, тогда иди. Считай, что этого разговора не было. Понял?

— Конечно! — горячо воскликнул Боков. — Конечно! До свиданья, Юрий Васильевич.

Он ушел. Честно говоря, я не был на него в обиде. Я думал о себе и о том, что, пожалуй, напрасно стал учителем.

Белый знак вопроса по-прежнему маячил перед нашими окнами. Он постепенно бледнел и скоро стал едва заметен среди светлых прожилок кварца, рассекавших «Барыню». К маю его уже почти не было видно. Надпись не обновлялась. Я решил, что Боков все-таки сообщил о нашем разговоре неизвестному «художнику».