Конь-беглец - Кузьмин Лев Иванович. Страница 6

— Настя, милая! Сама богородица тебе путь домой указала! А мы-то думали: пропадать теперь нам здесь без добрых соседушек, без единой живой души!

Отцу старушонки даже кланяться принялись:

— Хороший ты человек, Иван Корнеевич, шибко хороший! Раз вернулся, то и мы тут, глядишь, еще потельшим, поживем…

Ну, а Колька да Корней повели разговор на тему совсем иную. Колька спросил деда о том, что не давало ему покоя больше всего:

— Дедушка! Где наш Сивый?

Корней опустил голову:

— Увезли Сивого… Еще вчера вечером вместе с Чалкой увезли… И, боюсь, застреленного… Пальбы тут было, как на войне! Нам, деревенским, и головы поднять не дали.

Но Колька деда изумил:

— Жив Сивый! И его не увезли. Мы с папкой тех стрелков видели, у них — недостача. Сбежал Сивый!

— Куда? Когда? — уставился на внука Корней.

— Я думал, это тебе известно, дедушка… Я думал, это ты его укрыл где-нибудь.

— Не укрывал… Не мог… Громил тех навалилось — сила.

— Так не затаился ли он сам где? Вдруг да и сейчас стоит, ждет нас на выпасе в елках?

— А что! Возможно! — воспрял, стал подыматься со ступеньки старик. — Подай-ка мне с поленницы, с дров, вон ту легонькую тычинку. Я, как те бабки, подопрусь и — сходим, покричим.

Пока родители обихаживали домашнюю живность, пока переносили от трактора в избу дорожные вещички, Колька с дедом тихо, но добрались до опустелого пастбища. Наверху, над угором, они остановились, стали высматривать, стали Сивого кричать. Но сколько ни кричали, ни глядели, все — напрасно. Ни вблизи, ни вдали никто не показался, не откликнулся.

Глава 5

НА ПОЛНОЙ ВОЛЕ

Колька с дедом высматривали Сивого на пастбище по-за деревней, а тот был опять далеко.

Полагая, что друзей в родном месте отныне у него не осталось, Сивый решил жить самостоятельно. Жить, надеясь только на себя да на безлюдные, лесные пристанища. Правда, из приютов таких он знал пока лишь одну-единственную рощицу на покосной, заброшенной поляне, в которой довелось провести прошлую не слишком спокойную ночь. Не очень спокойную, да все же безопасную. И он помчался было туда, но с верного направления по неопытности сбился, и эта ошибка привела, как ему показалось, к лучшему.

Сивого остановил овраг. Над покатыми склонами оврага нависали серо-зелеными шатрами густые, высокие заросли ольхи. Меж деревьев на солнечных прогалинках трава стояла Сивому по грудь. А на дне оврага меж зарослей лопухов, белозора, мать-и-мачехи разговорчиво журчал, пошевеливал чистые песчинки родниковый ручей.

Сивый устремился на это журчание. Прираскрыв пересохлые губы, не разжимая зубов, он припал к прозрачной струе и, хотя от студеной воды зубы ломило, он тянул и тянул из булькающего ручья, пока совсем не переняло дыхание, пока у самого не похолодело и не забулькало внутри.

Конь поднял голову, огляделся. Жажда теперь не беспокоила, а богатые травою склоны оврага, ольховые кущи над склонами показались куда надежней, приветливей, чем прошлый в березовом перелеске ночлег.

Тем более: не торчало здесь никаких жердей-стожаров, никто ниоткуда не таращился настырными глазищами, не вопил по-сумасшедшему: «Хуу-гу! Пу-гу!» В этом тихом овраге если что и слышалось, так только все то же ласковое, негромкое бормотание неутомимого родничка, да на гребне оврага вели свою трескучую, полусонную музыку кузнечики. Воздух и тот весь был напоен ароматом успокоительным, мирным, запахом спелых трав и теплых ольховых листьев.

Сивый удовлетворенно вздохнул, дальше не побежал. Он взошел на ярко освещенный высоким солнцем овражный склон, стал не спеша кормиться. Принялся чуткими губами выбирать траву самую сладкую.

Кормился он часа два. И на зеленой, на травяной скатерти-самобранке пировать продолжал бы еще, да солнечная теплынь мало-помалу перешла в зной палящий. Полуденный воздух стал душным, тяжелым, вязким. Вокруг Сивого загудели пчелиным роем шароглазые, кусачие слепни.

Отбиваясь от этой нечисти, Сивый всей oпашью хвоста нахлестывал себя по ляжкам, по бокам, встряхивал головою, гривой, и в конце концов полез с шумом, с треском в самую гущину навислого над оврагом ольховника.

Там стало полегче. Сквозь путаницу ветвей слепни лезли реже, да и раскаленные лучи солнца прошить многоярусную лиственную сень не могли.

А вот духота стояла и в ольховнике. Она давила все тяжелей. Происходило это оттого, что над всем пространством здешним, и по-за оврагом, и над оврагом, в небесах медленно, широко нарастала туча. Черно-синяя, угрюмая.

Из-под деревьев Сивый тучу не видел. Но листва вокруг тоже потемнела. Слепни мигом куда-то исчезли. В невидимой Сивому выси, над ольховником, пока что не на весь, не на полный раскат, а кратко, как бы лишь делая пробу своей могучести рокотнул гром.

Сивый переступил с ноги на ногу, тоже все еще без особой, без полной опаски шевельнул ушами. За время деревенской на выпасе жизни он гроз перевидел немало. И ни в одну из них с ним ничего плохого не стряслось. Пережидал он такие с небес нашествия всегда на пару с Чалкой, всегда тоже под покровом деревьев, и отлично знал: гроза чем громче шумит, тем скорей отшумит. Зато после нее дышится сразу вольней, травы на пастбище сочней да и сам себя чувствуешь таким легким, что охота по оплёснутым свежестью луговинам летать птицей, скакать задорным скоком.

Вот и теперь Сивый не очень-то встревожился. Он только чуть переменил в ольховнике место. Он подступил под дерево наиболее кряжистое, совсем густолистое, и стал ждать, что будет дальше.

Ждать себя дальнейшее заставило не очень. Нынешний день был днем Ильиным, то есть пророка Ильи, предвестника конца лета. И гроза потому накатывалась, может быть, последняя. Самая окончательная; оттого — яростная особо. И вот этого Сивый, разумеется, не знал.

Поначалу меж стволов, меж ветвей ольховника прошумел порыв почти еще знойного ветра. Шум этот промчался, умолк, — в полной тишине стукнули по листьям одна за другой дождевые капли. И вдруг все кругом полыхнуло коротким, ослепительным светом. В небесах как бы что-то треснуло, вдребезги раскололось. Ударил опять воздушный шквал, но холодный, прехолодный, и, сгибая ветви, качая деревья, на всю местность обрушился прямо-таки белыми, тяжелыми столбами проливной ливень.

Весь ольховник теперь загудел, застонал. Зыбкую лиственную кровлю тот ливень уже пронизывал насквозь. Полыхание молний не угасало ни на минуту. Гром сотрясал не только небо, но и землю. По склонам оврага, подхваченные потоками, понеслись грязная пена, обломанные сучки, пустые птичьи гнезда.

Укрытие под ольхою оказалось плохим. Растрепанный шквалом лиственный лесок — это совсем ведь не то, что памятные Сивому, густолапые по-за деревнею на выпасе ели. Но выбирать было уже не из чего. Напрочь измоклый Сивый хотел придвинуться к своей ольхе еще ближе, хотел прижаться вплотную к корявому стволу, да тут опять сверкнуло, грохнуло, дерево затрепетало, затрещало и, едва не оглоушив Сивого по голове, перед ним рухнул огромный обломок древесной макушки, объятый черным дымом, багровым пламенем.

Гигантский факел под струями ливня зашипел, погас, но Сивый ринулся из опасного места в свободную от деревьев глубину оврага.

В овраге знакомый ручеек, еще совсем недавно мелконький, теперь бурлил, как река. Он стал Сивому где по колена, а где и по брюхо, и, чувствуя, что дальше, ниже станет еще потопистей, жеребчик устремился встречь потоку.

В просверках молний под грохот грома, Сивый местами скакал, местами брел, местами плыл. Сквозь завесы ливня он все высматривал на берегах убежище, хотя бы маленько да поукрывистей. И когда овраг, наконец, пошел на взъем, когда овражные склоны сошлись, сровнялись, во мгле ливня обнаружился густой ельник.

Сивый прянул туда радостным галопом. Он сразу почувствовал, как шершавые, но и добрые, гибкие лапы седых от воды елей на опушке обжали, обгладили его мокрые бока, затем радушно пропустили в самую глубь, в чащобу, в полную там тишину.